Эрнест Мандель Власть и деньги — Леворадикал

Эрнест Мандель Власть и деньги

НАУЧНО-ПУБЛИЦИСТИЧЕСКАЯ СЕРИЯ «ТРЕТИЙ ПУТЬ»
Эрнест Мандель
ОБЩАЯ ТЕОРИЯ БЮРОКРАТИИ

Научно-публицистическая серия «Третий путь»

Э. Мандель

ВЛАСТЬ И ДЕНЬГИ

Москва
Экономическая демократия
1992

Главный редактор научно-публицистической серии ’’Третий путь А. Бузгалин.

Эрнест Мандель

Власть и деньги. М.: Экономическая демократия. 1992. 277 с.

Предлагаемая читателю книга принадлежит перу одного из известнейших ученых-экономистов Бельгии, Э. Манделю. Автор в остро полимической форме дает научный анализ бюрократии в условиях рыночной и псевдо-социалистической экономики с левых демократических позиций.

Для интересующихся социально-экономическими проблемами современности, экономистов и социологов.

Книги ТОО «Экономическая демократия” издаются за счет спонсоров и авторов. Товарищество свои услуги по подготовке книг к печати оказывает бесплатно!

© Э. Мандель.

© Перевод на русский язык, ТОО «Экономическая демократия”, 1992. Моей дорогой Анне, чьи вдохновение, любовь и забота вносят во все еще больше солнца.

Подготовила к публикации в Интернете Алла Войская.

Введение

I

В 1989 г. предсмертная агония бюрократических режимов в Восточной Европе, наряду с глубоким системным кризисом в Советском Союзе, самым острейшим образом поставили проблему их социальной природы и места в истории – проблему, в значительной степени идентичную проблеме специфической природы бюрократии в этих обществах.

События явились довольно жесткими по отношению к большинству теорий, предложенных для ответа на этот вопрос. Например, правые идеологи – и псевдолевые идеологи, такие, как Корнелиус Касториадис – последовательно утверждали, что сталинистские и постсталинистские режимы были «тоталитарными»  в том смысле, что они не могли быть потрясены изнутри, и будут воспроизводить себя в течение неопределенного периода времени. 1991 год «позаботился» об этом тезисе. С другой стороны, ряд марксистов, таких как Поль Суизи, утверждали, что невозможно назвать «переходным» режим, просуществовавший семьдесят лет. Ну, а как быть с режимом, который все же был потрясен до основания после 72 лет существования? Разве он в конце концов не оказался переходным?

Вопрос о реставрации капитализма в настоящее время стоит в странах Восточной Европы – и именно так эта проблема понимается всеми общественными и политическими силами как на национальном, так и на интернациональном уровнях. Таким образом, защитники теории государственного капитализма поставлены в весьма затруднительное положение: как можно реставрировать капитализм при капитализме? Бесполезно спорить о том, что государственный капитализм отличается от частного капитализма. Таким образом, если это различие носит качественный характер, какой смысл называть обе эти системы капитализмом? А если это различие лишь количественное, то представляется невозможным объяснить, как такие незначительные изменения могли привести к глубокому системному перевороту в ряде стран Восточной Европы. Едва ли покажется незначительным различие, состоящее в том, управляется или нет экономика законом стоимости, но в том, что касается экс-ГДР, Польши или Венгрии, именно этот вопрос стоит во главе угла при переходе от одной системы к другой.

Все, кто характеризует бюрократию как новый правящий класс, выглядят еще более растерянными в свете событий, происходящих в Восточной Европе. Что это за новый правящий класс, который доходит даже до самоликвидации, который с молниеносной быстротой отрекается от значительной части своей власти в Польше и Венгрии, причем даже не под давлением революционного массового движения? Новый правящий класс, который оказывается неспособным воспроизводить свое господство, просуществовав три четверти столетия? Новый правящий класс, который правит без какой-либо ярко выраженной формы присвоения прибавочного общественного продукта?

Историю СССР после 1923 г. никоим образом нельзя понять, не характеризуя ее как трехстороннюю борьбу между бюрократией, рабочим классом, а также мелкой буржуазией совместно с пробуржуазными силами. Ни во время кризиса в 1928-1933 гг., ни в 1941-1942 гг. Сталин не осуществлял реставрацию капитализма, не поддерживал он его и в Восточной Европе в 1947-1948 гг.

Перефразируя Троцкого, мы могли бы сказать, что бюрократия боролась по-своему, причем варварскими средствами за то, чтобы не было построено ни социалистическое бесклассовое общество, ни реставрирован капитализм, но стремилась защищать и расширять свою собственную власть и привилегии. Хотя у нее не было ни социальных, ни исторических корней или экономической функции правящего класса, она обладала относительной автономией, дающей ей возможность защищать себя при условии, что это не бросает непосредственный вызов массовому революционному подъему. Реальной исторической базой ее власти было вначале понижение, а затем и исчезновение автономной массовой активности. Пока такое условие преобладало, могла сохраняться эта относительная автономия.

С точки зрения последних событий советской истории бюрократия действительно выступила в качестве приводного ремня для капиталистического давления на Советский Союз. Но это не означает, что в переходный период она действует во время каждого серьезного кризиса, отражая прямые интересы международной буржуазии.

В этой марксистской интерпретации нет ничего апологетического. Наоборот: удары, которые бюрократия в различные моменты истории наносила буржуазии и пробуржуазным силам, имели место после тех периодов, во время которых она сама ослабляла СССР и советский пролетариат, и они сопровождались дальнейшими тяжелыми ударами, наносимыми рабочим и крестьянам. Ужасные ненужные потери и жертвы, в конечном счете, ослабили массы и страну, делая невозможными какие-либо новые продвижения в направлении бесклассового общества. Глобальная контрреволюционная природа этой бюрократии с любой точки зрения представляется бесспорной.

Только революционная марксистская интерпретация СССР и советская бюрократия остаются нетронутыми важнейшими переворотами последних нескольких лет. Советский Союз являлся посткапиталистическим обществом, замороженным на переходной стадии между капитализмом и социализмом в результате, с одной стороны, его международной изоляции от наиболее развитых индустриальных стран и, с другой стороны, негативных последствий бюрократической диктатуры во всех областях социальной жизни. Оно могло бы регрессировать в направлении капитализма. Оно могло бы, если бы власть бюрократии была свергнута политической революцией, сделать значительные шаги в направлении социализма. До сих пор не было предложено никакого последовательного альтернативного объяснения этого общества и диктатуры.

На поставленный вопрос: «Почему стал возможным этот развал?» мы предлагаем ясный ответ: «Потому что власть была узурпирована обладающей материальными привилегиями бюрократией, а не потому что у власти были плохие люди, руководствующиеся неправильными идеями, а также в силу взаимодействия экономических, политических, культурных, идеологических и психологических сил». Анализу этих явлений и посвящена настоящая книга.

Точка зрения на бюрократию, как на определенную общественную прослойку, оправдывает недифференцированное использование этого термина для правящего слоя в СССР в такие, следующие друг за другом моменты, как 1930, 1937, 1945, 1956, 1970, 1986 и 1990 гг. Но политические условия в Советском Союзе были весьма различны до и после кровавых чисток Сталина, до и после победы во Второй мировой войне, до и после первоначальной десталинизации Хрущева, при Брежневе, в начале правления Горбачева и в настоящее время. Они отражают различные политические формы правления тем же самым общественным слоем. Подобным образом правила германская буржуазия при Бисмарке в 1880 г., во время Веймарской республики в 1920 г., при нацистах в 1935 г. и в Федеративной республике после 1948 г., но это осуществлялось весьма различными политическими системами.

Кроме того, степень внутреннего единства бюрократии в 1950-1970 гг., была значительно выше, чем в 1930-1939 гг. или позднее, в 80-е годы. Относительная степень этого единства отражает относительную стабильность общества как такового и, в свою очередь реагирует на нее. Усилившийся распад бюрократии на конфликтующие слои ускорил ритм дезинтеграции советского общества и Советского Союза как государства.

II

Когда мы говорим, что революционная марксистская интерпретация советской бюрократии является единственным подходом, который выдержал серьезное испытание в ходе последних событий, мы не хотим этим сказать, что она дает ответ на каждый вопрос. Это отнюдь не так. В нашем подходе к переходному характеру советского общества и к специфической природе советской бюрократии центр внимания сосредоточен на подъеме этого социального слоя и относительной стабильности, его власти и привилегий. Но проблема, возникшая сегодня, состоит в падении и даже в существенном распаде этой самой социальной прослойки. Диалектика падения не идентична диалектике подъема. В связи с этим следует подчеркнуть два момента.

Относительное положение мировой буржуазии и советской бюрократии весьма отличалось в 1930 г. (мировой экономический кризис!) от ситуации в 1990 г. Во время подъема сталинизма, особенно после 1928 г., бюрократия вела себя как выскочка, неожиданно получившая большой успех. Даже когда Хрущев пришел к власти после Сталина, он все еще чувствовал себя способным объявить буржуазии США: «Мы похороним вас». Сегодня, однако, советская бюрократия, равным образом как и китайская, действует в мировом контексте, когда геополическая расстановка сил с ведущими империалистическими странами фактически ухудшается. Она остро ощущает это ухудшение, даже преувеличивая его глубину и продолжительность. Она уже утратила всю свою дерзость выскочки, скорее всего, она характеризуется старческим отчаянием. Таким образом, в силу объективных и субъективных причин она оказывается в большей степени уязвимой для империалистического давления и значительные силы в ее собственных рядах готовы связаться с международной буржуазией.

Кроме того, после Второй мировой войны в результате объективного усиления США, распространения революций и последствий многих преступлений советской бюрократии, империализму удалось установить международные связи, что явилось резким контрастом по сравнению с глубокими трещинами в отношениях периода 1929-1945 гг. Хотя межимпериалистическое соперничество сохраняется, оно осуществляется в рамках этого союза. Раздробленный мировой рынок 30-х и 40-х годов предоставил возможность для существования реакционной утопии строительства «социализма в одной стране». Объединенный мировой рынок за последние несколько десятилетий нанес этой утопии целую серию сокрушительных ударов.

С другой стороны, свержение бюрократической диктатуры победоносной политической революцией сегодня выглядит как некая почти упущенная возможность, которую трудно будет реализовать в ближайшем будущем. Объективное соотношение сил между пролетариатом, бюрократией и прореставрационными силами, несомненно, складывалось для рабочего класса, весьма благоприятно, по крайней мере, в СССР, ГДР, Чехословакии и даже в Югославии и Польше в конце 80-х годов. Уровень активности и мобилизации рабочего класса в этих странах повышался. Однако победоносный исход также требует высокого уровня классового сознания, самоорганизации и политического руководства со стороны рабочего класса с явным содержанием и динамикой классовой власти – условий, которые отсутствовали в странах Восточной Европы и, в меньшей степени, в самом СССР.

Именно по этой причине мы были свидетелями того, как в ГДР происходил процесс, характеристика которого в некоторых отношениях напоминала Марксов анализ Франции в 1848 г., а именно –  резкий поворот от политической революции к социальной контрреволюции. Именно поэтому реставрационные силы выступили на передний план и в других странах Восточной Европы и в СССР. Реставрация капитализма, хотя и произошла во всех странах, нигде не была неизбежным следствием и не окончательна. Этот процесс следует классическому образцу в три этапа. За первой фазой общей демократической эйфории следует второе реакционное контрнаступление в условиях глубокой политической неразберихи и дезориентации рабочего класса. Но затем, на третьей стадии, рабочие, несмотря на отсутствие у них политической ясности и задач, начинают защищать свои непосредственные материальные интересы не только против явно реставрационных сил, но также против «демократических» правительств, которые они сами помогали выбирать. Этот этап уже начался в Польше. Будет он развиваться и в других странах.

Реставрация капитализма окончательна, только когда это сопротивление потерпит поражение или, по крайней мере, будет так раздроблено, что практически станет неэффективным. Однако такой исход ни в коем случае не является определенным. Особенно невероятно это в экс-СССР, располагающем сегодня самым сильным, наиболее квалифицированным и образованным рабочим классом в мире. Пробуждение этих мощных социальных сил с их первыми шагами независимого вмешательства представляет собой один из наиболее положительных итогов мирового развития за последние годы, который мог бы в значительной степени нейтрализовать и даже обратить вспять негативные тенденции в Восточной Европе.

Остается фактом, что низкий уровень классового сознания, социалистических ориентаций восточноевропейского и советского рабочего класса является главным препятствием на пути победоносной политической революции.

Мы должны признать, что революционные марксисты серьезно недооценили разрушительное долгосрочное воздействие сталинизма и бюрократической диктатуры на средний уровень сознания. Итоговый вывод, который громадное большинство трудящихся в этих странах извлекли из своего опыта, состоит в том, что бюрократическая диктатура оказалась полностью неспособной обеспечить тот уровень свободы и потребления, к которому они стремились. Поскольку на протяжении десятилетий существования сталинской доктрины, поддерживаемой буржуазным идеологическим наступлением, говорилось, что бюрократические режимы являются социалистическими, банкротство сталинизма представлялось в их глазах как банкротство коммунизма, марксизма и даже просто социализма. Это создало в их рядах огромный идеологический и моральный вакуум. А поскольку общество, подобно природе, не терпит пустоты, идеологические течения, отличные от социализма и противоположные ему – от прокапиталистической социал-демократии и буржуазного либерализма до религиозного фундаментализма, расистского шовинизма и откровенного фашизма – смогли проникнуть в эти общества и получить значительное развитие.

Для того, чтобы вновь обрести уровень сознания адекватный задаче взятия и прямого осуществления государственной власти – то есть проведения победоносной политической революции – советскому и восточноевропейскому рабочему классу придется пройти целую серию практических шагов в массовой борьбе. Никакая пропаганда или образование, как бы необходимы они ни были, не смогут заменить этот единственный реальный источник коллективного массового сознания. Любые попытки сделать быстрые прорывы в этом длинном и болезненном процессе –  например, на основе новых экспериментов в замене одних положений и идеалов другими – приведут лишь к новым катастрофам.

III

Во всем мире практически все течения и тенденции левых сегодня ставят ту же самую серию вопросов. Как могла произойти эта катастрофа? Каковы ее более глубокие исторические причины? Как можно предотвратить ее повторение? Имеет ли социалистический проект еще какое-либо будущее? Сможет ли он пережить крушение сталинизма и постсталинизма?

Невозможно дать убедительный ответ на эти вопросы, не представив систематическую теорию рабочей бюрократии – бюрократии, возникающей из организаций рабочего класса и рабочего государства. Это и является целью настоящей книги.

Бюрократия – это многоликий монстр, и именно такой ее и следует воспринимать. Она имеет экономические и институциональные корни. Процесс ее развития включает политико-стратегические этапы. Это находит свое отражение в процессах идеологического самооправдания и дегенерации. Ее восхождение к власти осуществлялось через механизмы «отрицательного» подбора кадров. Все эти аспекты бюрократизации анализируются в первых трех главах, где путеводной нитью является определение бюрократии как новой социальной прослойки, приобретающей административные функции, ранее осуществляемые самими массами. Это явилось результатом введения в рабочее движение, включая правящую партию в рабочем государстве, общественного разделения труда. С этого времени рабочими будут управлять и «командовать» выходцы из их же собственных рядов. Трудящиеся становятся угнетаемыми и эксплуатируемыми своими же собственными функционерами.

Экономические причины и последствия этого угнетения в Советской России повсеместно начали изучаться марксистами после 1920-х годов. Институциональные причины и последствия были обнажены Розой Люксембург в 1918 г., Левой оппозицией и блестящим анализом X. Раковского в 1920-е годы, а также впечатляющим исследованием Троцкого в 1930-е годы. Много сенсационных откровений и открытий о советском термидоре было опубликовано в СССР в новых условиях гласности, однако они не добавили к этому фундаментальному анализу ничего действительно нового.

В экс-СССР и в подобных странах двойственный и гибридный характер рабочей бюрократии может быть ясно выражен в отношениях между административной властью и денежным богатством. Некапиталистическая природа этой бюрократии выражается тем фактом, что, по существу, она правит не посредством денег, а посредством монополии политической власти. Ее несоциалистическая природа, с другой стороны, выражается в ее неспособности освободиться от влияния денег и денежного богатства. Тот факт, что это не новый правящий класс, доказывается ее неспособностью освободиться от детерминации комбинацией монополии власти и монополии денег и основывается на принципиально новых механизмах правления.

Неопровержимый рост государственных, полугосударственных и частных бюрократий в капиталистических странах, о которых речь пойдет в четвертой главе, следует рассматривать в реальных рамках классовой власти. Нигде никакой сектор буржуазной бюрократии не был в состоянии поколебать решающую власть денежного богатства. Наоборот: в то время, как в посткапиталистических обществах денежное богатство, в конечном счете, подчиняется политической власти, в капиталистических обществах политическая власть есть производная денежного богатства. Когда она достигает необычно высокой степени автономии, это становится ареной первоначального накопления частного денежного богатства или средством проникновения в высшие слои буржуазного класса.

Таким образом, идея о «бюрократизации мира» основана на ложном восприятии капиталистического общества. Это предполагает слом контроля со стороны большого бизнеса над основными механизмами производства и распределения материального богатства и поэтому над обществом в целом, когда в действительности такой процесс даже и не начинался в какой-либо из развитых капиталистических стран.

Действительно, существуют два общих источника для параллельных – хотя и не идентичных – процессов бюрократизации массовых организаций рабочего класса, рабочих государств, буржуазных государств и частного крупного бизнеса, а именно: возрастающая сложность общественной и экономической жизни после упадка капитализма «свободной конкуренции»; и растущая потребность всех правящих классов и социальных слоев удерживать рабочих и всех «подчиненных» людей под более строгим контролем, чем ранее, учитывая большую объективную силу мирового пролетариата и его более высокий потенциал в отношении дестабилизации и свержения существующих структур власти. Бюрократии, хотя в других отношениях и имеющие различную природу, соответствуют этому двойственному критерию и парадоксально, не столько то, что не какая-либо основная слабость рабочего класса, но наоборот, его относительная сила, и частичные победы, порождают бюрократии, сколько то, что эти победы остаются лишь частичными и приводят к частичным поражениям. Феномен бюрократизации выражает непрочное равновесие классовых сил, характеризовавших положение в мире после 1917 г. Мировому пролетариату не удалось распространить Октябрьскую революцию на ведущие индустриальные страны и поставить общество под сознательный контроль производителей и потребителей. Империализму же не удалось восстановить свое господство во всем мире и решительно сломить рабочее движение в капиталистических странах. Это шаткое равновесие не может продолжаться вечно. Судьба бюрократий будет решена конечным исходом классовой борьбы во всемирном масштабе.

IV

Перспективы нового прорыва к социализму зависят от снижения значения бюрократий в массовом движении и в будущих рабочих государствах, а также в экс-СССР. Возможности отмирания бюрократии, рассматриваемые в заключительной главе, очевидно, усилятся благодаря более глубокому теоретическому пониманию всего явления. В этом смысле стремлением автора было внести своей вклад в историческую задачу предотвращения повторения и воспроизводства ужасов сталинизма.

Однако, в конце концов, марксисты должны разделить собственное мнение Маркса о том, что будущее социализма неразрывно связано с борьбой действительно существующего рабочего класса, то есть с его непосредственными интересами, как он сам их видит. Они также должны разделять убеждение Маркса в том, что возможность строительства социализма возникает из противоречий капитализма, что составляющие элементы нового общества развиваются в недрах самих развитых капиталистических обществ. Социалистическая революция в значительной степени означает освобождение этих составных элементов.

В этом смысле как процесс бюрократизации зависит от ослабления контроля рабочего класса над своими собственными организациями и рабочим государством, так и отмирание бюрократии зависит от радикального увеличения самодеятельности и самоорганизации трудящихся – при объединении производственных трудящихся («синих воротничков») и служащих («белых воротничков») – и их способности взять реорганизацию общества в свои руки при относительно благоприятных условиях материального благосостояния. Это не умозрительный вопрос. Это вопрос, на который должен быть дан ответ на основе эмпирических доказательств, в свете реально развертывающихся исторических тенденций. Все это можно обобщить следующим образом: хотя фактом остается то, что до сих пор трудящиеся не смогли основательно предотвратить бюрократизацию своих массовых организаций, они смогли время от времени бросать ей вызов в целом ряде стран, что явилось функцией массовой мобилизации и качественно возросшей самодеятельности. Аналогичный процесс развертывался в экс-СССР в эпоху перестройки.

Хотя и верно то, что трудящиеся массы рабочих и служащих нигде еще не смогли надолго и прочно стать непосредственными «правителями» общества, они периодически предпринимали крупные шаги в этом направлении в результате мощных взрывов массовой борьбы. Эта тенденция никогда не прекращалась. Имеется много признаков того, что в предстоящие годы она повысится, а не ослабится.

Одним из важным показателей является рост массовой внепарламентской мобилизации по целому ряду важных политических вопросов: борьба против войны и милитаризма; кампании против ядерной энергии; защита окружающей среды; вопросы, поднимаемые активизацией феминизма; новые перспективы для непосредственной демократии; расширение прав рабочих; проблемы, связанные с «качеством жизни» вообще. Все эти движения на данном этапе отделены одно от другого, расширены на основе «монопроблемности», они не имеют общей политической перспективы, цельного видения альтернативной модели общества. По этой причине они могут быть, по крайней мере, частично восстановлены и вновь вовлечены в политику традиционного истэблишмента. И все-таки они действительно выражают инстинктивное стремление трудящихся к другому способу осуществления политики. Более непосредственная, прямая демократия –  против исключительной, косвенной, представительной демократии, все более ассоциирующейся с авторитарными репрессивными чертами, не говоря уже об откровенной диктатуре. Это течение начинает развиваться как политическая альтернатива для предстоящих лет. Просматривается также тесная связь с социально-политической ориентацией: ни государственный, ни рыночный деспотизм. Пусть производители сами решают, что производить, как производить и как распределять продукцию. Такое видение будет все больше распространяться в экс-СССР, равно как и в различных капиталистических странах. Это соответствует логике третьей технологической революции, требующей отмирания трудовых процессов, иерархически организуемых сверху донизу. Будущее социализма и человеческой свободы, будущее, более того, физическое выживание человечества зависит от сознательного и организованного слияния этих тенденций.

Глава 1
Бюрократия и товарное производство

Гипертрофия государства являлась основной характеристикой СССР и подобных ему обществ. Экономика страны в последнее время описывалась исключительно как «командная экономика».

Историческим фактом является то, что государственный контроль над всеми секторами общественной жизни стал результатом почти шестидесяти лет бюрократической диктатуры. Отсюда возникает прежде всего следующий вопрос: на какой материальной базе зиждется государство и каково его место в человеческих обществах?

Общие отношения между недостатком товаров, общественным разделением труда, отчуждением определенных общественных функций отдельными группами людей (бюрократией) и происхождением и продолжающимся существованием государства были установлены Марксом и Энгельсом:

Очевидно, что пока человеческий труд был еще настолько мало производителен, что обеспечивал лишь небольшой излишек над необходимыми средствами существования, любое увеличение производительных сил, расширение торговли, развитие государства и права или формирование искусства и науки было возможным лишь посредством большего разделения труда. А необходимой базой для этого было крупное разделение труда между массами, выполняющими простой ручной труд, и немногими привилегированными лицами, осуществляющими торговлю и управление общественными делами и, на более позднем этапе, занимающимися искусством и наукой [1].

Второй отличительной чертой государства является установление публичной власти, которая больше не идентичная власти вооруженного народа. Эта особая публичная власть необходима, поскольку самодеятельная вооруженная организация населения стала невозможной вследствие раскола общества на классы. […] Эта публичная власть существует в каждом государстве. Она состоит не просто из вооруженных людей, но также из материальных элементов, тюрем и разнообразных институтов принуждения, о которых клановое общество ничего не знало [2].

1.1 Общественное разделение труда, государство и недостаток предметов жизненной необходимости

Отмирание государства и общественных классов – что Маркс иЭнгельс рассматривали как параллельные процессы – предполагает своей основой такой уровень производительных сил, при котором может быть преодолена нехватка предметов жизненной необходимости, а каждая отдельная личность имеет возможность достичь своего наивысшего развития и не подвергаться тирании общественного разделения труда. Или, перефразируя Энгельса, «общие дела общества» могут отныне управляться всеми мужчинами и женщинами, а не специальным аппаратом.

Только огромный рост производительных сил, достигнутый современной промышленностью, дал возможность распределять труд среди всех членов общества без исключения и, таким образом, ограничивать рабочее время каждого его отдельного члена до такой степени, чтобы у всех оставалось свободное время для участия в коллективных – как теоретических, так и практических –  делах общества [3].

Энгельс ясно заявляет, что эти «общие дела общества» включают все функции, которые в классовом обществе выполняются государством. Отмирание государства, таким образом, суть возврат к осуществлению этих функций самим обществом без какой-либо нужды в специальном аппарате или бюрократии.

В «Немецкой идеологии» (1845-1846 гг.) Маркс и Энгельс уже осознали, что предпосылкой коммунизма является «большой рост» и «универсальное развитие производительных сил», потому что «без этого нужда лишь станет всеобщей, с нищетой обязательно станут воспроизводиться борьба за средства к существованию и весь старый грязный бизнес…» [4]. Из этого фундаментального тезиса исторического материализма следует, что отсутствие социализма (то есть первой стадии коммунизма) в бывшем Советском Союзе и в других таких обществах связано с тремя материальными причинами: (1) недостаточным уровнем развития производительных сил; (2) изоляцией этих обществ от главных индустриальных стран; и (3) возобновлением борьбы за удовлетворение материальных потребностей с ее неизбежными последствиями и возвратом к «старому грязному бизнесу».

В «Преданной революции» Троцкий выразил это яснее:

Если государство не отмирает, но становится все более деспотичным, если уполномоченные представители рабочего класса бюрократизируются, а бюрократия становится выше нового общества; это происходит не в силу каких-то второстепенных причин, таких, как психологические пережитки прошлого и т.д., но является результатом железной необходимости породить и поддерживать привилегированное меньшинство, коль скоро невозможно гарантировать действительное равенство. […] Основой бюрократического правления является острая нужда общества в предметах потребления, в результате чего каждый борется против всех. Когда в магазине достаточно товаров, покупатели приходят, когда им угодно. Когда товаров мало, покупатели вынуждены стоять в очереди. Когда очереди очень большие, необходимо поставить полицейского следить за порядком. Таков исходный момент власти советской бюрократии. Она «знает», кто должен что-то получить, а кому следует подождать [5].

Государство, как орган, который контролирует и управляет «общими делами общества» (то есть накоплением части прибавочного общественного продукта, военными делами, соблюдением правил общежития граждан, созданием и содержанием инфраструктуры и т.д.), в отличие от непосредственной экономической деятельности по производству и распределению, олицетворяется особым аппаратом, который, как Энгельс показывает в «Анти-Дюринге», завоевывает свою собственную автономию в обществе, становясь скорее его хозяином, нежели слугой.

В этом смысле государство всегда выполняло двойную функцию: оно гарантировало господство правящего класса над эксплуатируемыми классами и обеспечивало общие интересы правящего класса относительно частных интересов отдельных его членов. Это верно в отношении всех стабильных классовых обществ, но прежде всего это касается капитализма, где нельзя пренебречь частными экономическими интересами. Частные капиталисты, например, не могут эффективно принять на себя роль центрального банка, поскольку они не в состоянии абстрагироваться от своих частных интересов. Государственная бюрократия, в отличие от частных рабовладельцев, феодалов или капиталистических предпринимателей, действует через жесткую систему формальных, иерархических организованных правил, несмотря на негативные последствия, которые они могут иметь по отношению к выполняющим их людям. Эти правила могут меняться лишь на основе коллективного решения господствующего класса, и неспособность применять их не является частью «игры», а есть результат таких фактов, как коррупция или некомпетентность отдельных функционеров. Армия с ее железными «уставами», с ее слепым подчинением командам часто воспринимаются как карикатурная идеальная модель государственной бюрократии. Предполагается, что армия совершенно не связана со стремлением к частным финансовым выгодам, и хотя грабеж и коррупция сопровождали существование армий во всех классовых обществах, господствующие классы, как правило, были в состоянии удерживать под контролем эти «эксцессы».

С проницательностью, удивительно близкой марксизму, Гегель признавал в постоянном доходе и безопасности владения материальную основу бюрократии. Им он противопоставлял колеблющийся доход и небезопасность «гражданского общества» (то есть основных классов буржуазного общества) [6]. Если к этому добавить, как делал Гегель, иерархическую природу бюрократии (то есть перспективу повышения дохода путем продвижения по службе), то получим три различных социальных столпа бюрократии, в отличие от соответствующих основ буржуазии или пролетариата [7].

Но общественное положение бюрократии определяется не только ее отличием от окружающих социальных классов. Оно также определяется ее одновременным погружением в «гражданское общество». Когда Гегель преувеличивает и превозносит «беспристрастный» характер государственного должностного лица (основанный на гарантированном доходе и безопасности владения), он, похоже, забывает о том, что в обществе, где правит богатство, власть денег, привлекательность коррупции, весьма велика, особенно в верхних эшелонах, где государственные чиновники стремятся открыть мириады способов стать частью «эгоистического», голодного на прибыль буржуазного класса [8]. Мы можем сказать, что специфика советской бюрократии состоит именно в том, что она погружена в общество, в котором денежное богатство, частное богатство вообще, хоть и не отсутствуют, но играют качественно меньшую роль, чем в других обществах, будь то буржуазное, феодальное, зрелое рабовладельческое или классическое общество «азиатского способа производства».

Как бы то ни было, очевидно, что государство в Советском Союзе даже не начинало отмирать. Наоборот, оно продолжало расширяться как мощная независимая сила, установленная над обществом в целом, а руководство КПСС – что можно было видеть и в последней партийной программе 1986 г. – вполне открыто поддерживало его дальнейшее укрепление. Это доказывает, что мы еще далеки от бесклассового общества, что все еще существует сильная социальная напряженность, что управление этими противоречиями требует гипертрофии органов государства, то есть бюрократии. Как выражается Энгельс, «Государство, поэтому, никоим образом не является властью, навязанной обществу извне […]. Скорее, это продукт общества на определенной стадии развития, это означает признание того, что общество запуталось в неразрешимом противоречии с самим собой, что оно раскололось на непримиримые антагонизмы, которые оно бессильно рассеять» [9].

Революционные марксисты не обвиняют сталинскую фракцию и ее наследников по власти в том, что они явились «причиной» чудовищного роста государства и бюрократии на основе их «предательства» и «политических ошибок». В действительности дело обстоит наоборот. Революционные марксисты объясняют победу, политическую линию и идеологию сталинской фракции и ее последователей на основе материальных и общественных условий, представленных выше. Упреки, которые можно было бы направить в адрес последних, в той степени, в какой они служат какой-либо цели в контексте научного социализма, являются следующими:

  1. Они скрывают социальную действительность и порождают «фальшивое сознание», предлагая особое идеологическое оправдание бюрократии. Этим отходом от марксизма и историко-материалистической интерпретации общества они обманывают рабочий класс своей собственной страны и всего мира в целом, играя на руку международной буржуазии и ее идеологам [10].
  2. Во имя «коммунизма» и «марксизма» они развязывают крупномасштабные процессы эксплуатации и угнетения рабочих, молодежи, крестьян, женщин и национальных меньшинств, что является преступлением против социализма и пролетариата.
  3. Их политика на практике привела к условиям, которые не только не сокращали нехватку товаров и не ограничивали бюрократические эксцессы, но наоборот в значительной степени способствовали их развитию. Таким образом, они не действовали в интересах социализма и пролетариата как класса, но они подчинили эти интересы определенным интересам привилегированной буржуазии.

Этот марксистский анализ гипертрофии государства и бюрократии в Советском Союзе, ставит принципиальный исторический вопрос. Не были ли, в конце концов, правы меньшевики, когда, в противоположность Ленину и Троцкому, они выступали против Октябрьской революции на том основании, что Россия-де не созрела для социализма, и что любая попытка «перепрыгнуть» через капиталистическое развитие является «волюнтаристской» и «бланкистской»? Не была ли Русская революция исторической ошибкой, если развитие производительных сил после 1945 г. показало, что капитализм еще не реализовал все свои экономические возможности во всемирном масштабе [11]?

Ответ на этот вопрос состоит в том, что процесс мировой социалистической революции следует отличать от иллюзии завершения строительства социалистического общества с одной стране. Нет сомнения в том, что Россия не «созрела» для строительства такого общества, и до 1924 г. это мнение разделяли все революционные марксисты, не только Ленин, Троцкий, Люксембург, Бухарин, Зиновьев, Лукач, Грамши, Тальхаймер, Корш или Радек, но также и сам Сталин. И однако мир созрел для социализма. Это различие и эту определенность объяснил уже Энгельс в своем «Анти-Дюринге», и то, что было верно в 1878 г., стало несравненно вернее в 1917 году.

Итак, присвоение средств производства рабочим государством является политическим актом, связанным не только с уже преобладающими материальными условиями, но также с существующими политическими и субъективными условиями. Основываясь на открытии закона о неравномерном и смешанном развитии, Троцкий смог уже в 1905-1906 гг. предсказать, что в рамках империалистического лица пролетариат менее развитой страны, подобной России, может использовать уникальное сочетание социально-экономической отсталости и политической зрелости для свержения государственной власти Капитала до того, как нечто подобное произойдет в более развитых индустриальных странах.

В одно и то же время империализм препятствует полному развитию как объективных условий для социализма в отсталых странах (то есть полному развитию капитализма), так и субъективных условий для социализма в высокоразвитых промышленных странах (то есть полному развитию пролетарского классового сознания). Именно сочетание этих двух процессов определяет конкретную форму мировой социалистической революции. Она может начаться в таких странах, как Россия, но она приведет к полному развитию социалистического общества, лишь если распространится на наиболее развитые в промышленном отношении страны. Вся трагедия XX столетия содержится в этом утверждении.

То, что Октябрьская революция действительно была движущей силой мировой социалистической революции, а не просто средством «развития социализма в одной стране», с самого начала было историческим оправданием, приписываемым ей Лениным, Троцким, Люксембург и их товарищами. Давайте на какой-то момент послушаем Розу:

Пусть германские правительственные социалисты кричат, что власть большевиков в России является искаженным выражением диктатуры пролетариата. Если это и было или есть так, то лишь потому, что это является продуктом поведения немецкого пролетариата, а последнее, в свою очередь, – искаженным выражением социалистической классовой борьбы. Все мы подвержены законам истории, и социалистический порядок в обществе может быть реализован лишь в международном масштабе. Большевики показали, что они способны на все, что может сделать настоящая революционная партия в пределах своих исторических возможностей. Они не призваны совершать чудеса. Ибо идеальная, безупречная пролетарская революция в изолированной стране, истощенной мировой войной, удушаемой империализмом, преданной международным пролетариатом, была бы чудом. […] Надо различать в политике большевиков существенное от несущественного, суть от случайных наростов.

Это не вопрос того или иного второстепенного элемента тактики, но речь идет о способности пролетариата к действию, – о силе действовать, о воле овладеть социализмом как таковым. В этом Ленин, Троцкий и их друзья были первыми, теми, кто пошел вперед как пример для пролетариата всего мира, и до сих пор они все еще единственные, кто может крикнуть вместе с Готтепом: «Я смел» [12].

Первая мировая война, углубившая и обострившая внутренние противоречия империализма и капиталистического способа производства, завершилась буквально непрерывной серией революций. Хотя эти революции получили значительный импульс от русской революции и основания Советского государства, они составляли действительный мировой процесс, несущий с собой перспективу революционной победы в таких промышленно развитых странах, как Германия, Италия и Финляндия. В течение этого периода возможность достижения социализма во всемирном масштабе развивалась, несмотря на трудность реализации социализма в России. Таким образом, с этой точки зрения Октябрьская революция полностью оправдана.

Русская революция стала результатом конфликта массовых общественных сил, стихийно вырвавшихся наружу, не удержанных под контролем умеренными или «благоразумными» либеральными миротворцами. При этой крайней поляризации реальной альтернативой была не либеральная демократия – или «большевистская диктатура», а скорее, диктатура пролетариата –  или смертоносная диктатура крайне правой, полуфашистской природы [13]. Так, украинский контрреволюционер Петлюра, отнюдь не самый правый из активных политических лидеров гражданской войны уничтожил сто тысяч евреев во время погромов в 1919 г., что составило наибольшее число жертв правого террора до появления лагерей смерти Гитлера. Даже до того, как произошла Октябрьская революция, имела место попытка государственного переворота генерала Корнилова, когда контрреволюционеры были готовы привлечь немецкую армию для оккупации Петрограда. Это могло бы привести к массовому уничтожению петроградского пролетариата в масштабах, представление о которых может дать правая бойня, устроенная германским милитаризмом и силами Маннергейма во время финской гражданской войны [14].

Нам нет нужда спекулировать относительно цены, которую пришлось бы заплатить, если бы Октябрьская революция не произошла – историки, которые тщательно подсчитывают, во что обошлась революция, почти никогда не учитывают такие «контрфакты». Однако мы можем опереться на трагический пример Германии. Когда началась немецкая революция в 1918 г., социал-демократия пыталась подавить ее с помощью рейхсвера и зародышей будущих штурмовых отрядов и частей СС, тем самым начиная процесс постепенной контрреволюции, которая в конце концов завершилась в 1933 г. приходом Гитлера к власти и привела к уничтожению десятков миллионов людей. Мы можем сказать, что цена победоносной социалистической революции в 1918 г. в Германии была бы несравненно меньшей, и это могло бы помочь избежать сталинистского вырождения России с его огромными жертвами. Приговор истории таким образом, красноречиво подтверждает преимущества Октябрьской революции в свете германского «альтернативного пути».

Что касается приспособляемости международного капитализма, выраженной в новой «длинной волне» развития после Второй мировой войны, то за это была заплачена чрезвычайно высокая цена: 20 миллионов погибших в результате Первой мировой войны, 80 миллионов – в результате Второй, и даже еще большее число – в результате ста сорока «локальных войн»; нищета трети населения мира и различные технологические катастрофы после 1945 года. Разве это не доказывает правильность марксистского тезиса о том, что в отличие от периода до 1914 г. негативные результаты капитализма в настоящее время намного превышают его позитивный эффект? И опять разве не измеримо выше цена, заплаченная человечеством за неосуществленную революцию, той цены, которую эта революция потребовала бы, если бы состоялась?

  1. 1.2    Дефицит и товарное производство

Исследуя экологические нормы бюрократии, лежащие в недостаточности производимых благ и услуг, обратимся к вопросу о товарном производстве. Противоречие между товарным производством и обществом свободно ассоциированных производителей (то есть социалистическим обществом как первой стадией коммунизма) является одним из основных положений исторического материализма. Для Маркса и Энгельса область товарного производства никоим образом не ограничивалась капиталистическим способом производства. «Политическая экономия начинается с товаров., с момента, когда продукты обмениваются либо отдельными лицами, либо примитивными сообществами» [15]. Но в главе 1 первого тома «Капитала» Маркс утверждает, что и продукты становятся товарами только тогда, когда они являются результатом различного частного труда, осуществляемого независимо от других. С момента, когда труд теряет свой частный характер, становясь немедленно и непосредственно общественным, его распределение среди различных секторов деятельности определяется не спонтанными решениями отдельных лиц, производственных единиц или фирм, а на основе априорных решений всего обществом в целом. Товарное производство исчезает, когда:

внутри кооперативного общества основанного на общей собственности на средства производства, производители не обменивают свои продукты, труд, затраченный на производство продуктов, больше не проявляется как стоимость этих продуктов           ибо сейчас, в отличие от капиталистического общества, индивидуальные единицы труда являются не просто косвенной, по непосредственной составной частного всеобщего труда. […] Мы в данном случае рассматриваем коммунистическое общество не так, как если бы оно развивалось на своей собственной основе, но наоборот так, как оно только возникает из капиталистического общества. В любом отношении: экономически, морально, интеллектуально – оно, таким образом, еще сохраняет родимые пятна старого общества, из лона которого оно вышло. Соответственно, индивидуальный производитель получает от общества – после вычитаний – именно то, что он дал ему [16].

Таким образом, с марксистской точки зрения частичное существование товарного производства, имевшего место в Советском Союзе и подобных ему общественных формациях, наряду с гипертрофией бюрократического государственного аппарата, служит убедительным доказательством того, что там не было социалистической экономики, полного обобществления средств производства, производственных процессов или процессов труда.

Разумеется, Маркс и Энгельс рассматривали распределение общественного труда «в определенных пропорциях» как правило, применимое для всех обществ, имеющее силу «естественного права». Но когда Маркс анализировал этот вопрос, он тут же добавлял:

В исторически различных обстоятельствах измениться может лишь форма проявления этих законов. А формой, в которой это пропорциональное распределение труда проявляется в социальной системе, где взаимозависимость общественного труда выражена через частный обмен индивидуальными продуктами труда, есть именно меновая стоимость этих продуктов. […]

Сущность буржуазного общества состоит как раз в том, что априорно не существует сознательного общественного регулирования производства. Рациональное и естественно – необходимое утверждается лишь как некая вслепую действующая средняя [17].

И еще более ясно в «Основах политической экономии»: «Таким образом, экономия времени наряду с плановым распределением рабочего времени среди различных отраслей производства, остается первым экономическим законом на базе общественного производства. Там это становится законом даже в еще большей степени. Однако это существенно отличается от измерения стоимостей (труда или продуктов) рабочим временем» [18].

Товар и стоимость суть специфические категории, в которых размещение количеств труда происходит в слепой, анархической форме «за спиной производителей». По определению, это не дает производителям возможности выявлять свои собственные предпочтения, контролировать свои условия труда и быта.

Попытки советской бюрократии пересмотреть эти фундаментальные аспекты марксисткой теории начались с известной статьи, появившейся в 1943 году в журнале «Под знаменем марксизма» и подписанной редакторами, по написанной, вероятно, академиком Леонтьевым. «В социалистическом обществе, – утверждалось в ней, – продукт труда является товаром; он имеет потребительную стоимость и стоимость […]. Стоимость товара в социалистическом обществе определяется не числом единицу труда, фактически затраченных на его производство, а количеством труда, общественно необходимого для его производства и воспроизводства» [19]. Если бы это было верно, то не было бы никакой фундаментальной разницы между социализмом и капитализмом. Ибо, повторим, существенная рациональность товарного производства состоит в частном характере труда.

Сам Сталин узаконил эту ревизию марксизма в 1952 году в своей работе «Экономические проблемы социализма в СССР». В ней он категорически утверждал, что в Советском Союзе «закон стоимости существует и действует» [20]. Один из наиболее изощренных неосталинистских теоретиков, восточно-германский экономист Фриц Бэхренс, после этого пытался развить более утонченное обоснование «Социалистического товарного производства», которое он рассматривал как связанное с недостаточным абсолютным уровнем развития производительных сил, частной собственностью на рабочую силу и растущей сложностью отношений между производственными единицами. Если мы оставим в стороне прагматический и ненаучный характер некоторых формулировок («отношения товар/стоимость сохраняются, потому что их следует использовать для более эффективного планирования»), тезис Бехренса сводится к допущению, что труд еще не является непосредственно общественным трудом. Так что это еще в некоторой мере частный труд [21]. Но не подтверждает и этот простой факт то, что мы еще не имеем дело с социалистическим обществом?

Некоторым может показаться, что вся эта полемика носит по существу догматический, если не откровенно схоластический характер. Зачем столько внимания уделять тому, что Маркс и Энгельс писали, или тому, как эти писания интерпретируются? Не будет ли предпочтительней сконцентрировать внимание на том, что действительно произошло и происходит в экс-СССР? Однако подобное возражение упускает из виду то, что является ключом спора. Вопрос не касается лишь изображения экономических явлений и процессов, происходящих в Советском Союзе и подобных ему обществах, как бы существенно это ни было. Задачей является понять их и объяснить. А это невозможно без аналитико­теоретического инструментария. И именно поэтому необходимо обращаться к Марксу и марксизму [22].

Апологеты              советской               бюрократии,               поддерживаемые

благосклонными улыбками буржуазных и мелкобуржуазных идеологов, стремятся опровергнуть эту линию аргументаций двояким образом. С одной стороны, они утверждают, что Маркс и Энгельс ошибались, рассматривая «реальное движение» социализма, который показал на практике свою несовместимость ни с «сильным государством» ни с товарным производством. Более того, утверждается, что оба учителя никогда не уставали повторять, что коммунизм не является целью, которой следует достичь, но он представляет собой реальное движение, упраздняющее «существующее положение вещей», а именно частную собственность. Эта позиция основана на откровенном толковании одного из отрывков «Немецкой идеологии»:

[…] С упразднением основы частной собственности, с коммунистическим регулированием производства (и подразумеваемым этим уничтожением отношения отчужденности между людьми и тем, что они сами производят) власть отношения предложения и спроса растворяется в ничто и люди вновь обретают контроль над обменом, производством и способом их взаимоотношения. Коммунизм для нас не является положением вещей, которое должно быть установлено, неким идеалом, к которому действительность должна будет приспособиться. Мы называем коммунизмом действительное движение, которое упраздняет существующее положение вещей. Условия этого движения возникают из существующих в настоящее время предпосылок [23].

Таким образом, Маркс и Энгельс ясно утверждают, что упразднение «существующего положения вещей» не должно ограничиваться исключительно частной собственностью на средства производства. Оно должно включать, по крайней мере, следующее: (1) упразднение товарного производства и постепенное исчезновение денег («власть отношения предложения и спроса должна растворится в ничто»); (2) упразднение торговли потребительскими товарами, по крайней мере внутри общины; (3) контроль со стороны свободно ассоциированных производителей над продуктом их собственного труда и над условиями труда, включая доступ к потребительским товаром; (4) контроль людей над «способом их взаимоотношения», исключающим репрессивный аппарат, изолированный от общества. Опыт Советского Союза и других стран показывает, что еще не было действительного движения, которое упразднило бы «существующий порядок вещей». Социалистического общества нет и не было нигде.

Другим обвинением, которое апологеты бюрократии предъявляют революционным марксистам и «левым критикам», является то, что они-де преднамеренно завышают требования социализма таким образом, чтобы показать, что действительность в Советском Союзе и в других странах «не дотягивает» до этого идеала [24]. Это, утверждается в таких рассуждениях, представляет собой симптом замены категорий исторического материализма «историческим идеализмом», «нормативной утопией» или «морализмом».

Нашим ответом будет следующее: одним из центральных положений исторического материализма является именно то, что научные категории (равно как и «идеалы») являются продуктом действительных общественных отношений, а не «фальшивых рассуждений» лиц некоего демонического «антикоммунизма». Выживание таких «категорий», как товар, стоимость и деньги, в бывшем Советском Союзе и подобных ему обществах имело материальную основу в недостаточном обобществлении производства. Труд не стал полностью и непосредственно общественным по своему характеру. Производители, которые не составляли свободную ассоциацию, не имели прямого доступа к средствам производства и к потребительским товарам. Соответственно ни частный труд, ни частная собственность полностью не были упразднены.

Иными словами, общественные условия в СССР являлись «плохими» и несоциалистическими не потому, что они не соответствовали марксистским «идеалам». Такое рассуждение действительно было бы идеалистическим и «нормативным». Нет, эти условия несоциалистические потому, что они еще и эксплуататорские, чрезвычайно репрессивные и отчуждающие, потому что они не соответствовали действительным критериям социализма. Эти критерии, как их определил Маркс и другие, не являются ни идеалистическими прожекторами, ни утопическими концепциями, они представляют собой объективные условия, необходимые для прихода неэксплуататорского, нерепрессивного бесклассового общества. «Реально существующий социализм» оказался фактически несуществующим ни в Советском Союзе, ни где-либо еще.

Бюрократия и ее идеалы утверждают противоположное, ибо в их интересах так поступать, скрывать или предавать забвению неравенство, материальные привилегии и монополию на власть в экс-СССР. Со своей стороны международная буржуазия лишь счастлива была подыгрывать в этом направлении, представляя Советский Союз как социалистическое государство, с тем чтобы доказать рабочим на Западе и в других местах, что «социализм» – действительно очень плохая форма общества.

Другим аргументом, который иногда можно услышать в менее информированных кругах, является то, что «левооппортунистские» критики советского общества смешивают социализм с коммунизмом, и то, что ими требуется от социалистического общества, возможно лишь в высшем коммунистическом обществе. Однако эти апологеты забывают недвусмысленное описание Лениным того, что обычно называют социализмом: 

Именно это –  коммунистическое общество – общество, которое только что возникло, родившись из лона капитализма, и которое во всех отношениях носит родимые пятна старого общества – то, которое Маркс определяет термином «первая» или низшая стадия коммунистического общества. Средства производства больше не являются частной собственностью отдельных лиц. Средства производства принадлежат всему обществу. Каждый член общества, выполняющий определенную часть общественно необходимой работы, получает от общества удостоверение в том, что он выполнил такое-то количество работы [25].

Апологеты также забывают, что это определение социализма содержится в отрывках, которые мы уже цитировали из работ Маркса и Энгельса, и что вся марксистская традиция с 1875 г. по 1928 г. его повторяла, даже сам Сталин [26].

Но разве это вопрос одних определений? Разумеется, нет. Утверждать, что товарное производство и закон стоимости продолжают господствовать в социалистическом обществе, можно лишь, отвергая весь первый том «Капитала» Маркса, его анализ стоимости (формы стоимости) и закон стоимости. Это означало бы не только отказ от определения социализма Марксом, но также и от его анализа капитализма, происхождения классов и государства. Это означало бы полностью покинуть почву марксизма и исторического материализма.

Положение Маркса, изложенное в «Критике Готской программы», о том, что буржуазное право продолжает господствовать при социализме (первой, низшей стадии коммунизма), ни в коем случае не может восприниматься, как означающее сохранение товарного производства и закона стоимости. Наши предыдущие цитаты из этой «Критики» недвусмысленно утверждают противоположное. Несмотря на исчезновение товарного производства и стоимости при социализме, «буржуазное право» продолжает доминировать, поскольку там существует еще лишь формальное равенство. Идентичные количества индивидуального труда, немедленно признаваемого как общественный труд, приводят к идентичным долям в фонде потребления. Но коль скоро различные индивидуумы имеют различные потребности и различные способности производить количества труда, одни из них в состоянии удовлетворять свои потребности, а другие – нет [27].

То, что существовало в Советском Союзе, представляло собой совершенно не то формальное равенство при распределении потребительских товаров, на которое Маркс ссылался при употреблении термина «буржуазное право», но скорее огромное и все еще растущее формальное неравенство. В обмен на восемь часов труда неквалифицированный рабочий физического труда получает X потребительских товаров, в то время как за те же самые восемь часов высокопоставленный бюрократ, получающий не только свой оклад, но также предметы роскоши и услуги в натуральном выражении, имеет 10х или 20х потребительских товаров. Это буржуазное право выходит далеко за пределы представления Маркса о первой, социалистической фазе коммунизма. В сталинской апологетике это выглядит, как «норма распределения»: «каждому по количеству и качеству труда», которая призвана отличать социализм от коммунистической нормы – «каждому – по его потребностям». Но это опять же находится в вопиющем противоречии с марксовыми собственными формулами, изложенными в «Критике готской программы», где нет никакого упоминания о «качестве труда» или каком-либо подобном понятии, и с полемической разработкой того же вопроса Энгельсом в «Анти-Дюринге» [28]. Что касается сталинских нападок на «эгалитаризм», рассматриваемый как форма «мелкобуржуазного аскетизма», то они порвали со всей социалистической традицией и с четкими позициями, занимаемыми Лениным [29].

Из этого режима распределения в экс-СССР следует, равно как это следует из продолжения существования товарного производства и стоимости, что «борьба за существование», общее стремление к личному обогащению, эгоизм, карьеризм и коррупция продолжали доминировать в Советском обществе, даже если это и принимало меньшие масштабы, чем в капиталистическом обществе. Эта социальная динамика не происходит прежде всего из «пережитков капиталистической идеологии» или «влияния Запада», но она, в основном, являлась результатом существовавшей в СССР социально-экономической структуры.

Здесь мы еще раз встречаемся с феноменом, той самой «недостаточности» развития производительных сил, которая уже служила для объяснения выживания и гипертрофии государства и бюрократии. Нет другого пути, при котором отношения распределения, закон, легальность и власть могут действовать на качественно более высоком уровне, чем тот, который обеспечивается развитием производительных сил. Организация распределения, способ и органы его регулирования, в конечном счете, зависят от наличного количества, то есть от того, сколько было произведено [30]. Сколько бы ни было благих намерений, волюнтаристских усилий или идеалистического рвения – они не смогут, в конечном счете, изменить это требование. Так как общество в Советском Союзе было неспособно объединиться с потенциалом наиболее развитых промышленных секторов в Западной Европе, Северной Америке и Японии, социализма там не могло быть. Судьба социализма продолжает зависеть от судьбы международного капитализма, от победы или поражения мирового пролетариата – другими словами, от будущего мировой революции.

Это дает нам возможность рассеять другое недоразумение. Когда революционные марксисты утверждали, что сохранение рыночных отношений в Советском Союзе и в других странах доказывает, что социалистического общества еще нет, тем самым они не «требовали», чтобы «партия» или рабочий класс немедленно покончили с товарным производством и деньга ми, и не несли какую-то другую подобную «левацкую» чушь. Товарное производство и стоимость, равно как и государство, не могут быть произвольно «отменены», они могут лишь «постепенно отмирать». Тот факт, что они продолжали процветать и распространяться в СССР вместо того, чтобы отмирать, существенен для научного марксистского объективного анализа советского и подобных ему обществ. Но это не дает основания для безответственных и иррациональных предложений. При существующих внутренних и внешних условиях «упразднение» одним махом товарного производства и денежного обращения фактически способствовало бы даже еще более быстрой дезинтеграции существующих производственных отношений, причем не в пользу социализма, а, в конечном счете в пользу реставрации капитализма.

Ни в предложениях Левой оппозиции относительно реформы советской экономики и общества в период с 1922 г. по 1933 г., ни в программе политической революции, разработанной революционными марксистами в экс-СССР, никогда не говорилось о медленном прекращении товарного производства. Скорее они призывали к его включению и даже расширению в рамках системы обобществленного производства и планирования, направленных на оптимальное долгосрочное развитие как производительных сил, так и действительно социалистических производственных отношений. Одно не может быть произвольно отделено от другого [31].

Без развития производительных сил, основанного на другой технологии, уважающей человечество и природу, не может быть никакого социализма. Но, равным образом, невозможно построить социализм при отсутствии действительно социалистических производственных отношений.

Не может быть целью производство «прежде всего» такого-то и такого-то количества стали и цемента или автомобилей и домов, в то время как оставлен на будущее день, когда производители неожиданно (чудом?) станут хозяевами и хозяйками своих условий труда и жизни. Должен осуществляться одновременный процесс на основе постоянного взаимодействия как на фронте производства и производительности труда, так и в области роста социального равенства, рабочего самоуправления и социалистической демократии в экономике и государственном управлении. В противном случае источники дальнейшего развития производительных сил постепенно, один за другим, иссякнут.

Кроме того совершенно неуместно предположить, как это делал Лукач, что революционные марксисты стоят лишь перед единственным выбором между «социализмом через революционную войну или возвратом к тем условия, которые доминировали до 7 ноября; другими словами, перед дилеммой авантюризма и капитализма». «В свете этой дилеммы, – сделал вывод Лукач, – реабилитация Троцкого не является исторически оправдан ной. С учетом стратегических проблем того времени, Сталин был совершенно прав» [32].

Такое искажение истории принимает за чистую монету легенды бюрократии, которые непосредственно были опровергнуты документами, касающимися дискуссий внутри ВКП(б) и Коминтерна в период между 1923 г. и 1933 г. Отнюдь не будучи пленниками дилеммы, описанной Лукачем, Троцкий и Левая оппозиция утверждали – сначала против Сталина и Зиновьева, затем против Сталина и Бухарина и наконец, когда ВКП(б) стала полностью монолитной, лишь против фракции Сталина, – что у коммунистов две ключевые задачи, которые необходимо выполнять вместе. С одной стороны, они должны были ускорить постепенную индустриализацию Советского Союза, вводя экономическое планирование, повышая технические условия сельского хозяйства и реорганизуя его – хотя лишь с добровольно данного согласия крестьянства – на кооперативной основе. Но в то же самое время они должны были также расширять революцию на интернациональном фронте в соответствии с внутренними законами и требованиями классовой борьбы в каждой стране (а не в согласии с соответствующими экономическими и дипломатическими потребностями Советского Союза в определенное время). Эта линия представляла собой отказ как от капитуляции, так и от авантюризма, на что указывал сам Троцкий в своей «Критике проекта программы Коммунистического Интернационала»: 

Во время Третьего конгресса [Коминтерна] мы десятки раз объявляли нетерпеливым левым: «Не очень-то уж торопитесь спасать нас. Тем самым вы лишь разрушите себя, и поэтому также придете к своему собственному краху. Систематически следуйте путем борьбы за массы, что и будет, таким образом, борьбой за власть. Нам нужна ваша победа, а не ваша готовность бороться при неблагоприятных условиях. Мы сможем удержаться в Советской республике с помощью НЭПа, и мы пойдем вперед. У вас еще будет время прийти нам на помощь в нужный момент, если вы соберете ваши силы и используете благоприятную обстановку» [33].

Наконец, в рамках теории перманентной революции и неравномерного, смешанного развития очевидно, что это не тот случай, когда народы менее развитых в промышленном отношении стран не могут предпринимать шагов в направлении своего собственного освобождения, ожидая победы пролетариата в промышленно развитых странах для создания основ успешного строительства социализма. Наоборот, Троцкий пришел к выводу, что социалистическая революция в отсталых странах является единственным средством освобождения их от варварского наследия прошлого, так тяжело довлеющего над ними.

В эпоху империализма буржуазия уже неспособна вычистить авгиевы конюшни прошлого в Третьем мире, как, по большей части, она сделала на Западе. Одно это является полным и достаточным оправданием социалистических революций в Третьем мире, поскольку только они могут решить незавершенные задачи национально-демократической революции и начать социалистическое развитие. Тем не менее, этот процесс не может быть завершен на основе скудной экономической и социальной базы этих стран; он должен быть распространен на ведущие промышленно развитые страны, где существующее состояние классовой борьбы позволяет это.

  1. 1.3    Гибридная комбинация рыночной экономики и бюрократического деспотизма

Можно задаться вопросом, следует ли из нашего анализа в предыдущих разделах, что бюрократия превратилась либо в «государственно-капиталистический класс», либо в «новый правящий класс»? Ответом на этот вопрос будет: нет, ни в коей мере. Но для того, чтобы опровергнуть такие механистические представления, мы должны более пристально рассмотреть противоречивое сочетание, с одной стороны, товарного производства и действия закона стоимости, и, с другой стороны, деспотическую власть бюрократии. Это, в свою очередь, следует увязать с более общей проблематикой обществ, находящихся на переходном этапе между «прогрессивными» историческими способами производства, используя известное выражение Маркса.

Как мы уже отмечали, ограничивать функционирование товарного производства эпохой капитализма означало бы противоречить одному из важнейших положений исторического материализма. Обмен, меновая стоимость и товарное производство, и, следовательно, также игра закона стоимости существовали многие столетия до появления капиталистического способа производства. Капитализм отличается от различных форм мелкотоварного производства тем, что производство товаров и стоимости становится всеобщим: только в рамках этого способа средства производства и рабочая сила, в общем, становятся товарами. Хотя капитал, капитализм и другие противоречия уже присутствуют в зародышевом состоянии при мелкотоварном производстве, однако там они выступают именно и не больше, как зародыши. Для их полного развития необходимо, что бы была создана целая серия дальнейших экономических и социальных условий. На Западе и в великих цивилизациях Востока этот процесс занимал тысячи лет. В менее развитых странах он еще не завершен и по сей день.

Препятствия на этом пути действительно колоссальны. Мы назовем лишь одно, а именно, необходимость отделения крестьянских производителей от всякого прямого доступа к земле, их элементарным средствам производства и существования, и превращения их в наемных работников. Очевидно, это требует огромной трансформации отношений собственности в сельской местности – ликвидация рабовладельческих плантаций и земли, которой владеет государство, а также оригинальных сельских общин, где крестьяне де-факто используют землю (будь то в рамках «азиатского способа производства» или в рамках «чисто феодализма») [34].

Необходимы также дополнительные экономические, социальные и политические изменения в производстве и в торговле как в городе, так и в сельской местности. Медленные темпы этого развития привели к тому, что даже в развитых районах Западной Европы имели место длительные периоды сосуществования мелкотоварного производства, преимущественно некапиталистических производственных отношений, и постепенно возникающих капиталистических отношений [35]. Эта фаза перехода от феодализма к капитализму породила гибридное сочетание товарного производства, и простого производства, основанного на меновой стоимости. Закон стоимости на самом деле действовал в товарной сфере в форме, свойственной этому переходному обществу. Но на уровне деревни в течение длительного периода он либо действовал в незначительной степени, либо вовсе не действовал.

Европейский крестьянин в период раннего Средневековья, индийский или китайский крестьянин в 18-м веке, мексиканский или африканский крестьянин в середине 19-го столетия не меняли объем или характер своего производства в зависимости от колебаний рыночных цен, пока вы пуск продукции предназначался прежде всего для обеспечения своего собственного существования. Земельная рента, налоги, войны или голод могли сокращать, в ряде случаев весьма значительно, долю общих меновых стоимостей, остающихся для своего собственного потребления. Но это обстоятельство не превращало его в производителя товаров, зависящего от рынка, то есть от закона стоимости. Чтобы это произошло, было необходимо изменение в отношениях собственности в деревне – отношениях собственности, понимаемых не в узкоправовом, а в экономическом смысле. Требовалось отделение де-факто крестьянина от свободного доступа к земле.

Логика гибридного общества подобного рода может быть выражена утверждением, что закон стоимости здесь действует, но не является господствующим. Распределение имеющихся в наличии у общества производственных ресурсов среди различных секторов определяется, прежде всего, на основе обычая и традиции, крестьянских потребностей и привычек, технологии их производства, организации их общностей, деспотическими посягательствами со стороны государства и т.д. Анализ Маркса этого положения вещей хорошо известен.

Такие смешанные производственные отношения не обязательно приводят к застою производительных сил и общества. Противоречия между переходной экономикой и товарным производством разворачивается постепенно, причем одним из его элементов является разбухание ростовщического и торгового (позднее и производственного) капитала. В конечном счете это может образовать экономическое и социальное движение, которое в конце концов, приводит к господству закона стоимости и капиталистического способа производства. Тем не менее, мы имеем дело с постепенным историческим процессом, который необходимо изучать конкретно, и чья действительность должна быть эмпирически продемонстрирована. Она не может быть выведена посредством абстрактных силлогизмов типа: появление товарного производства = автоматическое господство закона стоимости = капитализм = господство капиталистического класса, буржуазии.

Аналогия с экономической и социальной структурой бывшего Советского Союза и других подобным образом организованных обществ поразительна. Как и в докапиталистических обществах, товарное производство сохраняется и при переходе от капитализма к социализму. Но в обоих случаях налицо не всеобщая, а лишь частичная форма товарного производства. Потребительские товары и средства производства, которыми обмениваются сельскохозяйственные кооперативы и государственные предприятия, являются товарами, равно как и продукты производства, направляемые во внешнюю торговлю. Но основная масса крупномасштабных средств производства не является товаром, равно как и большая часть рабочей силы: для них нет рынка в собственном смысле этого слова [36]. По данной причине эти экономики не могут по существу называться «капиталистическими», поскольку основные законы движения капиталистического способа производства здесь не применимы. Техника и рабочая сила здесь не переходят из секторов с более низкой к секторам с более высокой «нормой прибыли». Цены и «прибыли» (которые в любом случае служат, в основном, для целей отчетности, поскольку цены устанавливаются в административном порядке), не являются показателями, которые формируют или направляют инвестиции. Не закон стоимости, а государство, то есть в конечном счете бюрократия определяет, какая часть общественного продукта будет направлена на развитие производства, и какая пойдет на потребление, а также решает, по какому пути должна развиваться экономика в целом. Таким образом советская экономика не представляла собой всеобщую рыночную экономику. Это была экономика централизованного размещения ресурсов, централизованная плановая экономика.

Однако это не «чистая» экономика централизованного распределения ресурсов, а гибридное сочетание распределительной и товаропроизводительной экономики, при которой закон стоимости хоть и действует, но не господствует безраздельно. И это влияние закона стоимости в конечном счете устанавливает жесткие пределы бюрократическому деспотизму. Это как раз то, что теоретики «бюрократического коллективизма» от Бернхэма и Шахтмана до Касториадима, неспособны увидеть.

Во-первых, масштаб произвольных действий бюрократии ограничивается внутренними сдерживающими факторами, не слишком большими материальными ресурсами, которыми располагает экономика с целью их размещения. Бюрократия может приказать, чтобы определенные секторы промышленности пользовались особым приоритетом при распределении скудных ресурсов в области, скажем, высокоразвитой технологии. Таким образом она может последовательно предоставлять его тяжелой промышленности, производству оружия, аэрокосмической промышленности, строительству газопровода в Европу и так далее. Но она не может освободиться от законов расширенного воспроизводства [37]. Каждое диспропорциональное размещение ресурсов в пользу одного сектора приводит к еще большим диспропорциям в экономике в целом, в конечном счете подрывая производительность труда и в самом приоритетном секторе. Это означало, например, что часть советских экономических ресурсов в этом случае отвлекалась на импорт продуктов питания вместо закупки оборудования и современной технологии [38]. Более того, нерыночные секторы бесчисленными путями оказываются вовлеченными в товарно-денежные отношения, несмотря на весь террор, давление и деспотизм бюрократии.

Во-вторых, произвол бюрократического поведения ограничивается давлением, оказываемым со стороны мирового капиталистического рынка, где, в конечном счете, существует лишь одна ценовая структура, а закон стоимости господствует безраздельно. Вся внешняя торговля советского блока (даже в рамках СЭВа), в конце концов, осуществлялась на основе цен мирового рынка.

Гибридная природа переходного общества в СССР отчетливо отражалась в двойственной структуре внутренних цен, одна часть которых определялась законом стоимости, а другая произвольно устанавливалась плановыми органами. Именно эта вторая группа «цен» преобладала, и по этому это была все еще экономика централизованного размещения ресурсов, защищаемая государственной монополией на внешнюю торговлю. Однако, чем больше доля валового национального продукта связана с внешней торговлей, тем больше влияние закона стоимости на «плановые» цены и распределение ресурсов внутри государственного сектора. Область для маневра плановой экономики, то есть централизованного размещения ключевых материальных ресурсов, таким образом явно сокращается. А конфликты между «политическим» и «технократическим» крылом бюрократии, между центральными планирующими органами деловыми менеджерами, в конце концов, являются отражением этих объективных противоречий.

По той же самой причине каждая «национальная» правящая бюрократия, разделяющая большую часть характеристик советской бюрократии, сочетает их с рядом национальных особенностей. Эти последние отражают момент и способ прихода ее к власти, историю ее страны и рабочего движения, существующую до нее социально-экономическую и политическую структуру, политические традиции правящего и среднего классов и – что наиболее важно – специфический для данной страны способ включения в мировой рынок. События 1989-1990 гг. красноречиво подтверждали эти положения.

Хотя и сохранение товарного производства, и деспотического господства бюрократии объясняется изоляцией социалистической революции в одной части мира, которая является относительно отсталой в промышленном отношении, этот деспотизм остается привязанным к коллективной собственности на средства производства, к плановой экономике и к государственной монополии на внешнюю торговлю. Товарное производство и действие закона стоимости не могут в конечном счете стать всеобщими без уничтожения деспотизма бюрократии.

Здесь мы видим главную причину того, что бюрократия не была правящим классом. Она не может осуществить это, эволюционируя в направлении нового правящего класса, – но лишь превратившись в классический капиталистический класс. Для того, чтобы возник «новый», «бюрократический» некапиталистический способ производства, советская бюрократия должна была освободиться раз и навсегда от влияния закона стоимости. Однако это потребовало бы не только исчезновения отношений распре деления, основанных на обмене в самом Советском Союзе, но также полного освобождения СССР от мирового рынка, то есть освобождения от капитализма во всемирном масштабе или, по крайней мере, в наиболее важных промышленно развитых странах [39]. Это, в свою очередь, зависит от конечного исхода борьбы между трудом и капиталом во всемирном масштабе, а победа мировой социалистической революции была бы крайне неблагоприятной для превращения советской бюрократии в правящий класс.

Новый правящий класс предполагает новый способ производства, с его внутренней логикой, его собственными законами движения. До сих пор никто еще не смог сделать больше, чем в общих чертах представить законы движения «нового бюрократического способа производства», по той простой причине, что никакой такой способ не существует. С другой стороны, имелась возможность определить законы движения, присущие советской экономике, и многочисленные эмпирические данные за последние тридцать лет красноречиво подтверждают действие последних [40].

Частично позитивные аспекты анализа Советского государства революционными марксистами вытекали как раз из того факта, что это было все еще рабочее государство, хотя и в высшей степени бюрократизированное. Что касается непролетарских аспектов, всего, что относится к особым интересам и специфической природе бюрократии как социального слоя – ее враждебное отношение к рабочему классу, присвоение его части прибавочного продукта, ее консервативная роль на международной арене – все это глубоко и полностью реакционно [41].

В историческом плане правящие классы могли сохранять свое господство, в конечном счете, только на основе собственности в экономическом смысле слова, то есть власти размещать общественный прибавочный продукт и средства производства. Судьба государственных деятелей при азиатском способе производства в высшей степени показательна в этом отношении.

В Китае на ранних этапах каждой династии объективной функции бюрократии было защищать государство и крестьянство от притязаний земельной знати для обеспечения расширенного воспроизводства (ирригационные работы, централизация прибавочного продукта, гарантии достаточной производительности труда в деревнях и так далее). Это, в свою очередь, обеспечивало – часто чрезвычайно щедрое – вознаграждение бюрократии государством за счет централизованного прибавочного продукта. Однако бюрократ оставался зависимым от капризов государства в лице двора и императора. Его положение никогда не было стабильным [42]. Он никогда не мог иметь каких-либо гарантий относительно того, что его сын получит такое же хорошее положение в бюрократии, которое он занимал сам.

Именно поэтому во второй половине каждого династического цикла имела место общая тенденция земельной знати (или мелкопоместного дворянства) слиться с бюрократией. Бюрократы постепенно становились владельцами сначала денег и движимости, а затем и земли, что по сравнению с присвоением запасов сырья и готовой продукции бюрократами в бывшем Советском Союзе представляется «незаконным» процессом.

В той мере, как государственные бюрократы сливались с земельной знатью, подрывалась централизация присвоения прибавочного продукта. Государство становилось слабее, давление на крестьянство усиливалось и его доходы сокращались. Производительность сельскохозяйственного труда резко падала. Миграция из деревни, крестьянские бунты, бандитизм и мятежи становились всеобщими явлениями. Династия теряла «мандат всевышнего», то есть свою законность и, наконец, падала. Новая династия, часто возникающая из крестьянских корней, восстанавливала впоследствии относительную самостоятельность государства и его бюрократии по отношению к земельной знати.

Одной из лучших работ по традиционному китайскому обществу является «Небесная буржуазия» Этьена Балаша. Хотя Балаш иногда называет мандаринов классом, это общее определение не соответствует ни конкретным характеристикам, которые он последовательно дает, ни его замечательному конкретному анализу социального поведения мандаринов и их социальной нестабильности.

Длительный и болезненный процесс имел место во время господства династии Чжоу, наиболее значительным последствием которого явилось рождение нового промежуточного социального слоя между знатью и простыми людьми. […]

Этот новый, достаточно высоко образованный, трусливый и честолюбивый слой, едва осознающий свою собственную роль и свою будущую самостоятельность, стремился спасти все общество и, прежде всего, самого себя от преобладающей общей нестабильности. […]

Высокообразованные чиновники, отвечающие за управление объединенной империей, основанной «Первым императором» Кином Шихуанди (221-210 до н.э.) и унаследованной династией Хан, были, в общем говоря, также владельцами собственности. Однако – и это весьма важно для понимания имперского Китая – источником их власти являлась не их собственность, а их должность, активное осуществление обязанностей которой определяло их привилегии. Этот факт объясняет перманентный характер двух противоречивых аспектов аграрной истории Китая. С одной стороны, привилегированный класс образованных чиновников (владельцев собственности), принявший как свое верное выражение патерналистскую конфуцианскую доктрину, резко выступал против формирования латифундии и власти крупных землевладельцев, поскольку излишества знати, поведение феодальных баронов подрывали единство и даже существование империи. В то же самое время те же самые чиновники, естественно, были склонны вкладывать свои состояния в землю, торговлю и промышленность, хотя эти занятия теоретически были несовместимы с достоинством благо родного человека. Отсюда продолжительные колебания в аграрной политике [43].

Мы можем наблюдать здесь трехстороннюю борьбу между крупными землевладельцами, мандаринами и крестьянами и, если включить нарождающуюся городскую буржуазию, четырехстороннюю.

И опять здесь наблюдается поразительная аналогия с экс-СССР, где три стороны были представлены рабочими, бюрократами и нарождающейся буржуазией в городе и деревне, а четвертая сторона была представлена трудящимся крестьянством.

Разумеется, аналогия – это не тождество. Частная собственность и личное обогащение играли у мандаринов Древнего Китая более значительную роль, чем у сталинистской и постсталинистской номенклатуры. Но в обоих случаях мы имеем дело с гибридным социальным слоем, сочетающим денежный и неденежный доступ к общественному прибавочному продукту. Гибридная, а следовательно фундаментально непрочная природа этого социального слоя отражает гибридный характер самих общественных производственных отношений, то есть социальной структуры в ее целостности.

Поскольку абсолютная нехватка потребительских товаров в Советском Союзе, говоря в целом, продолжалась с 1928 г. до начала 1950-х годов, необходимость удовлетворения своих собственных первейших потребностей вынудила бюрократов заставлять рабочих трудиться в два или в три раза интенсивнее. Но как только немедленные потребности были удовлетворены, советское общество встало перед проблемой, которая была характерной чертой всех докапиталистических обществ. Когда в основном, ограничиваются сферой частного потребления, они не имеют объективного      долгосрочного                интереса в            постоянном         росте производительности труда. Поэтому рост производства и потребления предметов роскоши сопровождается разбазариванием средств, бессмысленной экстравагантностью и личной деградацией (алкоголизм, оргии, наркомания). В этом отношении поведение знати Римской империи, французского двора XVIII века, Османской империи XIX века и царской империи накануне революции, при всех их различиях, идентично. Параллель между высшей прослойкой советской бюрократии и паразитической имущей прослойкой при монополистическом капитализме очевидна. Только класс капиталистических предпринимателей вынужден под давлением конкуренции (то есть когда частная собственность и товарное производство становятся всеобщими) вести себя существенно иным образом. Если конкуренция ослабевает, указывал Маркс, капитализм проявляет тенденции к загниванию. Но конкуренция является производной от частной собственности (в экономическом смысле этого термина) и теряет при ее отсутствии все свое значение.

В пятидесятые годы критики нашего тезиса, в соответствии с которым СССР рассматривался все еще как переходное общество, громогласно утверждали, что там господствует «производство во имя производства» и что это приведет к постоянно высокому уровню роста. Наш собственный анализ дал нам возможность предсказать, что произойдет нечто противоположное. Сейчас история разрешила эту проблему. Чем в большей степени замедлялся рост советской экономики, тем активнее сектор бюрократии выступал за децентрализацию контроля над средствами производства и общественным прибавочным продуктом на том основании, что «объективно» необходимо предоставить большие права менеджерам и узаконить присвоение ресурсов для частного потребления и частной прибыли. Эта «либерализация» постепенно вытесняла центральное планирование. Она привела к более мощному действию закона стоимости и, в конечном итоге, к реставрации капитализма.

Параллельно идет процесс раздробления бюрократии и усиления оппозиции ей со стороны рабочего класса.

Рабочие наблюдают на практике, что частная собственность может решающим образом распространиться лишь за счет полной занятости и еще большего неравенства, и многие забастовки 1988-1990 гг. подтверждают, что они готовы бороться за свои права самым решительным образом. Некоторые называют это «консерватизмом». Точно таким же образом можно назвать «консервативным» мышление рабочих в капиталистических странах, где они оказывают сопротивление снижению зарплаты и увольнениям [44]!

По этим причинам рабочее самоуправление югославского типа, где оно сочетается с так называемой «социалистической рыночной экономикой», просто маскирует, а не разрешает это противоречие. Истинная власть рабочих коллективов принимать решения, а, следовательно, и настоящее самоуправление отсутствуют, если закрытие фабрики может быть навязано им законом стоимости. Настоящая «рыночная экономика» отсутствует, если рабочие коллективы могут эффективно предотвращать колебания в области занятости.

В настоящее время в бывшем Советском Союзе и в других подобных обществах можно наблюдать преобразование части бюрократии в капиталистический класс. Такой процесс требует всеобщего распространения товарного производства – то есть превращения средств производства и рабочей силы в товар. Для своего завершения ему придется уничтожить коллективную собственность на средства производства, институциональные гарантии полной занятости, господство централизованного планирования и государственную монополию на внешнюю торговлю. Это также будет включать дальнейшее историческое поражение советского рабочего класса на социальном и экономическом уровнях. Однако такое поражение еще не окончательно [45].

Октябрьская революция и бюрократическое господство, явившееся результатом ее изоляции, могут быть объяснены лишь сочетанием, с одной стороны ограничений русского «внутреннего развития» (варварский капитализм в полуфеодальном государстве, подверженном сильному империалистическому влиянию извне, где существует более сконцентрированный и более сознательный рабочий класс) и, с, другой стороны, ускоренным развитием мирового капитализма и мирового пролетариата в империалистическую эпоху. По этой самой причине русская бюрократия не может превратиться в «новый правящий класс» до тех пор, пока не будет так или иначе решена судьба капитализма в международном масштабе. Тот «старый грязный бизнес», который возродился в СССР после победы революции, не мог принять форму нового классового общества, но он получил свое воплощение в бюрократии общества в переходный период от капитализма к социализму.

  1. 1.4    Современное воздействие бюрократической политики на социальные реалии

Революционный марксистский анализ Советского Союза не основан на «объективистском» и тем более «экономическом» взгляде на историю. Нигде мы не утверждаем, что субъективный фактор – классовое сознание рабочих и политическая линия, проводимая государством и партийным руководством – был второстепенным по своему воздействию. Объективные обстоятельства – прежде всего степень развития производительных сил очевидно и безусловно строго ограничивали варианты политики, имеющиеся в распоряжении государства и партии. Даже наиболее ортодоксальные революционеры в Советском Союзе к концу его существования (не говоря уже о 1920, 1927, 1933 или 1953 гг.) не смогли полностью упразднить товарное производство, роль денег, государство и бюрократию. Тем не менее в рамках этих объективных ограничений выбор возможных вариантов политики был и остается гораздо более широким, чем принято считать.

В каждом обществе, где в той или иной степени осуществляется более или менее постоянное расширенное воспроизводство, общественный продукт разделяется на три, а не на два основных сектора: (1) фонд производительного потребления (А), обеспечивающий возможность восстановления затраченных в процессе производства рабочей силы и средств производства; (2) фонд накопления (В), охватывающий совокупность средств производства и средств потребления для дополнительных производителей, что становится возможным благодаря расширенному производству, выраженному в потребительных стоимостях [46]; и (3) фонд непроизводительного потребления (С), включающий производство оружия и не вносящий какого-либо вклада в будущее расширенное производство, выраженное, опять же, в категориях потребительной стоимости.

Экономическая идеология бюрократии, поддерживаемая бесчисленными западными идеологами и различными псевдо- и полу марксистами, настаивает на том, чтобы фонд производительного потребления ограничивался для обеспечения высокого уровня накопления, необходимого для обязательности экономического роста и, в конечном счете, для «оптимального роста» потребления. Видимо, это объясняет высокую норму накопления, характерную для бывшей экономики – в среднем 25% годового национального дохода. Однако как в теории, так и на практике этот тезис ошибочен по следующим двум причинам.

Во-первых, он не учитывает, что фонд потребления для непосредственных производителей представляет собой фонд косвенных средств производства. Каждое неудовлетворение ожиданий основного потребления непосредственных производителей приводит к относительному или даже к абсолютному падению производительности труда. Дополнительное капиталовложение, которое стало возможным благодаря относительному или абсолютному снижению потребления производителями, приводит поэтому к снижению темпов роста конечной продукции. Норма накопления в 25% вначале преобразуется в 7% годового роста, затем в 5%, 4% и, наконец, во всего лишь 3%. Западные экономисты в этом отношении говорили о «растущем коэффициенте капитала» в СССР. Официальные советские экономисты, говоря о том же явлении, употребляли термин «замедление оборота основных фондов» [47].

Во-вторых, эта идеология совершенно не учитывает тот факт, что производители, потребляющие меньшее число товаров или товары худшего качества, неудовлетворенные условиями труда и быта (включая отсутствие гражданских и политических прав) также проявляют равнодушие к своей работе и могут даже преднамеренно замедлять ее темп. Поскольку они отказываются нести какую-либо ответственность за работу, их приходится заставлять работать.

В настоящее время в капиталистической экономике это принуждение осуществляется, по существу, через рынок труда, посредством колебания уровня зарплаты, нестабильной занятости, периодического роста массовой безработицы и т.д. Однако в Советском Союзе эти ограничения не функционировали вовсе либо играли второстепенную роль: именно по этой причине он не являлся капиталистическим обществом. Вместо рыночных законов

принуждающими факторами здесь являлись административный контроль, давление и репрессии – иными словами, деспотизм бюрократии. Именно этими обстоятельствами объясняется гипертрофия официальщины, репрессивных аппаратов и фонда непроизводительного потребления (категория С), о которой говорилось выше. Таким образом (В) снижается в большей степени, чем это имело бы место, если бы (А) повышалось разумными темпами. Расширение непроизводительных затрат сокращает или сводит на нет те дополнительные преимущества, которые, как предполагалось, могли бы быть достигнуты на основе сдерживания потребления производителей. Следующая таблица дает примерную оценку распределения национального дохода по этим трем категориям [481.

Первоначальное положение А 55% В 15% С 30%
Начало бюрократи­ческой индустриа­лизации 35% 30% 35%
Долгосрочный результат 35% 20% 45%

В этом таким образом, вот в чем состоит тайная сущность политической и экономической истории бюрократии, ее первоначальных успехов и ее все более грубых ошибок. Вместо «производства для производства» и «постоянного стремления к расширению накопления капитала» мы обнаруживаем огромный рост категории (С) и растущее безразличие к расширению, не говоря уже об оптимизации категории (В). В силу внутренних противоречий ее правления и планирования бюрократия все в большей степени превращается в препятствие на пути развития производительных сил – препятствие, которое должно быть устранено для возобновления процесса. После откровений гласности трудно отрицать это общепринятое суждение.

В бывшем Советском Союзе размеры и размах бюрократии, равно как и динамика товарного производства имели большие масштабы, чем это объективно являлось неизбежным. Фактически взаимодействие между объективной неизбежностью и действительной бюрократической политикой (то есть продуктом специфических бюрократических интересов) определяло динамику советской действительности. Последствия этого взаимодействия могут быть обобщены единственной формулой: колоссальное расточительство. Бывший глава бюрократии Юрий Андропов подсчитал, что одна треть годового рабочего времени затрачивается впустую. В последствии Горбачев подтверждал эту оценку. Едва ли можно найти более изобличающее обвинение бюрократического управления советской экономикой.

Выявление источника власти бюрократии в «центральном планировании как таковом» представляет типичный случай овеществляющего фетишистского мышления, когда не задается вопрос: какие социальные силы осуществляют планирование и в чьих интересах [49]? Кроме того, оно оставляет в стороне главный аспект советской экономики, а именно гибридную комбинацию центрального инвестирования и частичного сохранения товарного производства. Начиная с первого пятилетнего плана, мы наблюдаем лишь частичное и поэтому в значительной степени искаженное планирование, концентрацию ресурсов на «авральных» проектах наряду с огромными внутренне присущими диспропорциями.

Наиболее поразительные из этих диспропорций можно наблюдать в колоссальной недоразвитости сектора обслуживания в самом широком смысле этого термина (торговля, транспорт, складирование, банковское дело и так далее), составляющего всего лишь 15-20% национальных затрат по сравнению с 40-50% в промышленно развитых и даже среднеразвитых капиталистических странах? Этот последний процент, однако, следует значительно снизить, если учитывать накладные расходы капиталистического производства, капиталистического распределения и капиталистического накопления в финансах и торговле, которые также являются в высшей степени расточительными. Пресловутые очереди в советских городах, поглощающие столько времени у женщин и мужчин, являются, по крайней мере, следствием как этого долгосрочного недоинвестирования в сектор услуг, так и недостатков в выпуске продукции. Например, хотя СССР был самым крупным производителем картофеля в мире, 75% его производства не достигало конечного потребителя.

Такие диспропорции тяжело сказывались на условиях жизни и производительности труда в Советском Союзе, но их никоим образом нельзя представлять как имманентно присущие или неизбежные последствия центрального планирования. Наоборот: значительное нарушение функционирования и расточительство, которое они предполагают, противоречат элементарной логике планирования, которое, в конце концов, представляет собой попытку обеспечить пропорциональное развитие экономики. Они лишь отражают предпочтения бюрократии, деспотически навязываемые массам производителей и потребителей.

Что касается тезиса о порождении центральным правлением бюрократии «в себе и посредством себя» и о тождестве: «марксов социализм» – распространение бюрократии + деспотическая власть бюрократии, то он это никогда логически не было доказано. Впервые оно было сформировано Максом Вебером и затем подхвачено Мизесом. Это, в основном, тавтология, предполагающая, что единственной возможной формой планирования является планирование сверху, посредством в значительной степени расширенного государства, что также олицетворяет сильную степень предубеждения элиты, предполагающей, что массы производителей (граждан) не способны сознательно координировать, то есть планировать свои предпочтения снизу.

Если обратиться за историческим свидетельством, то следует перевернуть всю причинную цепь. Не внутренняя природа планирования вызвала гипертрофию советской бюрократии, а власть бюрократии произвела на свет специфические формы планирования в СССР и подобных обществах.

То же самое замечание относится к тезису, в настоящее время широко распространенному с экс-СССР: предполагается, что бюрократический деспотизм являлся результатом «казарменного коммунизма», введенного уже в период военного коммунизма. Он несколько спал при НЭПе, но вновь распространился, начиная с 1928 года и далее, в силу «левацкого волюнтаристского» стремления Сталина модернизировать Россию любой ценой посредством оказания давления.

На самом деле при военном коммунизме едва ли существовала какая-либо бюрократия. Бюрократия поднялась к власти лишь при НЭПе. А рассмотрение планирования после 1928 года приняло чудовищную бюрократическую форму. Именно потому, что оно было навязано бюрократией с целью расширить свою власть и привилегии [50].

Несмотря на свой частичный характер советское планирование содержит твердый стержень действительного планирования. Изображение советской экономики лишь как «расточительной экономики», как делали некоторые авторы, не объясняет, как по существу аграрная страна смогла за период менее, чем в два поколения, стать второй индустриальной державой мира. Значительное число американских и японских фабрик в настоящее время применяют советские патенты. Все это –  результат «расточительства» [51]?

В системе со свободным и демократическим процессом принятия решений массами, с демократически централизованным самоуправлением возможности для бюрократических искажений планирования были бы значительно сокращены. Но ряд авторов с различных точек зрения утверждают, что самоуправление невозможно без господства рынка, что единственно возможным «реальным» социализмом является рыночный социализм. Исторический опыт Югославии уже опроверг это утверждение, поскольку радикальные рыночные реформы 1971 года привели не к укреплению рабочего самоуправления, а к его постепенной самоликвидации. Если рынок навязывает рабочим массовую безработицу или даже закрытие целых предприятий в большинстве случаев не по их «вине» – как можно их считать свободными или самоуправляемыми в каком-либо имеющем смысл значении этих слов, за исключение того, что они свободны увольнять самих себя?

Таким образом, Марксов анализ неизбежных последствий преимущественно рыночной экономики полностью подтвердился, несмотря на целый ряд недавних попыток найти квадратуру круга. Петер Рубен, например, пытается совместить защиту «рыночного социализма» – включая предпринимательские прибыли и огромные обязательные колебания занятости – с Марксовым видением освобождения рабочих путем замены классового общества ассоциацией свободных личностей. Но при этом совершенно не учитывается то обстоятельство, что никаких «свободно ассоциированных производителей» не существует, если они подчинены и отчуждены законом стоимости, если их экономическая судьба навязывается им за их спиной, независимо от их сознательного выбора [52].

Михаил Горбачев выразил это противоречие еще более ясно. С одной стороны, он правильно вспоминает, что для Маркса социализм означал свободное развитие всех индивидуумов, люди должны были обеспечить контроль над материальным производством, сама сущность социализма зиждется на свободе. Но затем происходит сальто-мортале: по мысли Горбачева, свобода и контроль сводятся к присвоению производителями средств производства (вместо «монополистических» – диверсифицированные отношения собственности). Социальная справедливость соотносится с экономической эффективностью, то есть с определением долгосрочной динамики развития экономики, конкуренцией и экстенсивными рыночными механизмами. Но как производители могут контролировать свое материальное производство и условия труда, если последние навязываются законами рынка и конкуренции вопреки их собственной свободной воле [53] ?

В этом отношении политика руководства КПСС не определялась объективно и не могла не оказывать влияния на эволюцию страны: она могла либо способствовать распространению товарного производства и экспансии бюрократии, либо бороться против этого. До сих пор она, в значительной степени, ускоряла оба процесса, тем самым еще больше обостряя общественные противоречия. Далеко не будучи оружием пролетарских масс (пролетариата как класса) в борьбе против бюрократии, как Ленин надеялся и желал, партия сама превратилась в институт бюрократической диктатуры. Вместо того, чтобы поднять пролетариат до положения непосредственно правящего класса во время диктатуры пролетариата, партия все в большей степени превращалась в отдельный бюрократический аппарат, далекий от рабочего класса. Бюрократизация партии слилась с бюрократизацией государства, в результате чего пролетариат вновь оказался в угнетенном положении.

Очевидно, что вся эта проблематика тесно связана с вопросом о Термидоре, что было предметом анализа Троцкого. Менее известно то, что уже в 1921 году Ленин сам ставил вопрос о возможности Термидора в своих записках Х-ой партийной конференции: «Термидор? Разум безусловно диктует, что мы должны допустить эту возможность. Дойдет до этого или нет покажет лишь время» [54].

Следует подчеркнуть еще раз, что результат не являлся автоматическим следствием «объективных обстоятельств» или «соотношения сил», а в значительной степени определялся целой серией решений, принятых во-первых, большинством членов руководства ВКП(б), затем Сталиным и его фракцией во главе Советского государства, и впоследствии, во время третьей стадии после смерти Сталина, верхушкой бюрократической диктатуры. Следующие события, представленные в более или менее хронологическом порядке, были особенно чреваты последствиями:

  • отказ выполнять резолюцию 1923 года о внутрипартийной демократии, подавление дискуссий и критики, а также консолидация партийного режима, основанного на господстве неизбираемого и, как правило, неизменного аппарата, чудовищно разросшегося после 1921 г.;
  • разрушение возможности самовыражения рабочих и остатков советской демократии;
  • отставание в постепенно ускоряющейся индустриализации в период между 1923 г. и 1927 г. и, особенно, при создании тракторостроительной промышленности в качестве основы для добровольного роста кооперативов производителей в сельском хозяйстве;
  • подчинение Китайской коммунистической партии буржуазному Гоминьдану после переворота Чан Кайши – политика, которая привела к поражению Китайской революции в апреле 1927 года;
  • возвращаясь в СССР: принудительная коллективизация сельского хозяйства и массовое переселение так называемых кулаков после 1928 г.;
  • после 1928 г. – поспешная индустриализация без подсчета ее издержек, сопровождаемая резким падением реальной зарплаты, грубым законодательством против рабочего класса и репрессиями;
  • теория и практика «социального фашизма», которые помогли Гитлеру прийти к власти и укрепить ее в 1933-1934 гг.;
  • подавление Испанской революции в 1936-1937 гг.;
  • в СССР массовая чистка ВКП(б) и Красной Армии между 1934 г. и 1938 г., институционализация террора;
  • Пакт Гитлера-Сталина 1939-1941 гг. с его разрушительными политическими и военными последствиями;
  • попытки подавить массовый подъем национального освобождения в Индии и Индонезии между 1942 г. и 1946 г. и массовый подъем рабочего класса в капиталистической Европе в 1943-1948 гг.;
  • структурная ассимиляция восточно-европейской «буферной зоны» в сталинскую Россию методами, отвергаемыми большинством трудящихся масс в этих странах;
  • разрыв с Тито и Мао на государственном уровне;
  • военная интервенция против политической революции в Венгрии в 1956 г. и против Пражской весны в 1968 г.

Всех этих событий можно было бы избежать, они могли быть другими, они могли бы изменить ход истории. Это не гарантировало бы победу мировой революции, но это наверняка создало бы мир, который развивался бы после 1924 года по-другому.

  1. 1.5    Противоречия фабричной организации бюрократии

Гибридное сочетание в Советском Союзе деспотического центрального планирования с частичным действием закона стоимости также ясно отразилось на уровне фабричной организации.

В результате Октябрьской революции отмечалось большое стремление к самоорганизации рабочего класса на фабриках [55]. Однако отсутствие координации экономической системы не было таким образом стихийно преодолено, а большевистское правительство пыталось сочетать инициативы рабочих снизу с централизацией сверху [56]. Давление гражданской войны и «военного коммунизма» действовало в том же самом направлении. С введением НЭПа в 1921 г. это новое равновесие окончательно установилось на основе системы разделения власти («тройка») между директором, профсоюзным и партийным секретарями [57]. Профсоюзы функционировали как основные защитники и приводные ремни рабочих интересов, которые ни в коем случае не приносились систематически в жертву интересам администрации. На самом деле хотя в период НЭПа неравенство наряду с ростом безработицы усилилось, уровень жизни рабочих значительно повысился [58].

Укрепление Термидора, бюрократической диктатуры, грубо нарушило это равновесие. Профсоюзные права были сведены к нулю. Административное единоначалие стало железным правилом на фабрике. Примитивный «продуктивизм», по существу связанный с валовым натуральным выпуском продукции вне зависимости от экономических и социальных издержек, стал целью, которой телом и душой должны были посвятить себя профсоюзные и партийные организации на предприятии. Забастовки и любые другие формы сопротивления рабочего класса были запрещены как акты «саботажа».

Объединенная оппозиция с самого начала решительно выступала против этих тенденций. 21 сентября 1926 года Троцкий указывал, что «меры военного коммунизма и интенсивное давление» могут быть эффективными лишь в течении ограниченного периода времени и что «в условиях долгосрочного строительства социализма дисциплина рабочих все в большей степени должна опираться на самодеятельность рабочих и на их заинтересованность в результатах своего труда» [59].

Система бюрократического управления была в значительной степени основана на грубом Тейлоризме, низкой квалификации части рабочей силы [60]. Ускорение темпов и сдельная работа наряду с радикальной, стахановского типа фрагментацией рабочего класса в соответствии с техническим разделением труда, быстро превратились в норму. Вопреки первоначальному сопротивлению Луначарского, народного комиссара образования, профессиональное обучение было реорганизовано с тем, чтобы заменить общие политехническое и культурные знания постоянно возрастающей специализацией и узкими профессиональными горизонтами [61].

На первый взгляд может показаться – и это один из аргументов выдвигаемых теоретиками «государственного капитализма» (или «государственного социализма») – что новая ориентация представляет собой лишь полную имитацию капиталистической фабричной организации. Не следует думать, что здесь нет зерна истины: симметрия между американским и советским тейлоризмом неоспорима. Но помимо симметрии существует также и асимметрия, что опять подтверждает специфику производственных отношений в СССР.

Капиталистический предприниматель не заинтересован в микроэкономической максимизации прибавочного труда. Под кнутом конкуренции максимизация реализованной прибыли в денежной форме является абсолютной предпосылкой накопления капитала, и нет никакого смысла увеличивать прибавочный труд, если это ведет к снижению прибыли. С другой стороны, одним из ключевых механизмов максимального увеличения прибыли является замена производства абсолютной прибавочной стоимости расширенным производством относительной стоимости. Тенденциозный подъем производительности труда и периодические революции в этой области на основе усовершенствованной технологии и «рационализированной» организации труда позволяют производить эквивалент заработной платы рабочих (включая выросшую реальную зарплату) в течении все более сокращаемой части рабочего дня. Это один из главных аспектов экономического роста при капитализме.

При бюрократической диктатуре фабричные администраторы не действуют под таким давлением. Кнута конкуренции не существует. Нет и неизбежного стремления снизить издержки производства на микроэкономическом уровне предприятия. Нет никакого обязательства максимально наращивать прибыль. Единственный основной обязывающий элемент носит политический характер. При Сталине ценой за плохую работу могло быть лишение свободы либо даже самой жизни [62]. После смерти Сталина такие внеэкономические санкции постепенно теряли свое значение и администраторы в настоящее время относительно безопасно занимают свои должности. Если член номенклатуры будет уволен с одной работы, его почти автоматически вновь «восстанавливают» где-либо в другом месте.

Поэтому общая безответственность и безразличие к работе предприятия являлись характерной чертой этой системы и привели СССР к застрою и упадку [63]. Фактически, поскольку единственным существенным критерием экономической рациональности являлось выполнение плановых физических показателей, администрация имела тенденцию по существу подрывать эффективность, аккумулируя чрезмерные запасы материалов, снижая качество продукции, расточительно потребляя энергию и сырье, занимаясь операциями «серого рынка» и т.д.

Могут возразить, что система бюрократического планирования, хотя и в значительной степени отстающая от капиталистической конкуренции (капиталистической рыночной экономики) с точки зрения микроэкономической эффективности, тем не менее превосходит ее с точки зрения макроэкономических результатов. Разумеется, неоспорим тот факт, что в течение десятилетий средние темпы роста советской экономики превосходили западные. Но даже если мы оставим в стороне двойственный вопрос «Какой ценой?» и «Почему это не продолжалось?», эта линия рассуждения избегает рассмотрения ключевой проблемы – специфического отличия советской экономики с точки зрения человеческих ресурсов и оборудования (технологии).

Именно потому, что извлечение прибавочного труда советского рабочего не связано и микроэкономической максимизацией прибыли, эта система одновременно является и худшей, и менее жесткой, чем при капитализме. По сравнению со своими коллегами в Северной Америке или Западной Европе советские рабочие вынуждены проводить больше рабочих часов на фабрике за гораздо более низкую зарплату, но фактически они затрачивают на саму работу гораздо меньше времени.

Общая затрата экономических ресурсов, вероятно, выше при капитализме, чем была в СССР: в районе 50% против 40-45%. В основном это выражается в непроданных товарах, неиспользованных средствах производства и продаже бесполезных или вредных продуктов. В Советском Союзе это, главным образом, принимало форму фактически неотработанных рабочих часов.

В сфере технологии, где не имеется никакого эквивалента постоянному давлению на капиталистических предпринимателей [64], крупные шаги в фундаментальных исследованиях и соответствующих прототипных областях не привили к их массовому внедрению в производство. На самом деле этому противятся бюрократы, считающие это вредным для цели выполнения плана, который был разработан до того, как были сделаны нововведения [65].

Советский менеджер стремится сочетать поведение типичного бюрократа и будущего предпринимателя [66]. С одной стороны, он будет строго следовать правилам, какими бы ни были экономические результаты для «его» фабрики (именно потому, что это не его фабрика) и для всей экономики в целом. С другой стороны, он будет пытаться «выполнить план» за счет рабочих, совсем или почти не уделяя внимания благосостоянию последних и нарушая многие правила.

Со своей стороны рабочие защищают как свои права потребителей (реальная зарплата, реальное потребление, реальные общественные услуги), так и свое положение производителей при всех очевидных противоречиях между этими двумя ипостасями. Равно как для бюрократического администратора нет кнута конкуренции, так и нет для рабочего кнута возможной безработицы [67]. В результате имеется фабричный режим, (то есть реальные производственные отношения даже «в точке производства», не говоря уже об экономике в целом), значительно отличающийся от капиталистических отношений. Несмотря на все иерархии рабочего контроля, изменившиеся отношения на цеховом уровне наряду с мышлением в духе «все рады спокойной жизни» означают, что советские менеджеры в большинстве случаев будут быстро уступать требованиям рабочих [68].

Отличительной чертой бюрократии является стремление работать на основе формальных правил. Но «работать по правилам» в государственном секторе капитализма означает буквально дезорганизацию экономики, осуществление определенной формы забастовки [69]. Это совсем не то, что означает «работать для извлечения прибылей». Кто не осознает этого, не понимает специфики капитализма.

Само собой разумеется, этот анализ не следует понимать ни как апологию бюрократического управления, ни как защиту капиталистической эксплуатации. Они оба являются угнетающими с точки зрения рабочего класса. Оба они расточительны в отношении размещения материальных ресурсов, защиты единства труда и природы. Но дело в том, что между ними имеются различия.

Наиболее фундаментальная параллель между капиталистическим и советским бюрократическим управлением состоит в том, что своими различными путями оба имеют тенденцию к сочетанию технологических нововведений с методами обеспечения или усиления контроля за трудом на уровне производства. Вальтер Зюсс убедительно показал, как механическое и некритическое введение тейлоризма в СССР, особенно после начала выполнения первого пятилетнего плана, было направлено именно на осуществление частичной потери квалификации трудящихся, на усиление контроля за рабочим временем и ослабление сопротивления ускоренным темпам работы [70]. В идеологии крайних сторонников «советского тейлоризма», таких как Гастев, Это нашло свое отражение в видении такого соцреализма, при котором пролетариат не только выживет как класс, но превратится (мы бы сказали, дегенерирует) в «социальные автоматы» С другой стороны, Троцкий, следуя традиции Маркса и Энгельса, резко выступал против таких концепций. Для него социализм означал не увековечение, а исчезновение пролетариата как класса [71].

  1. Государственно-товарный фетишизм – ядро бюрократической идеологии

Эволюция сталинистской и постсталинистской идеологии остро отразила гибридную и противоречивую социальную действительность СССР. У бюрократии нет своей собственной идеологии. Она продолжает полагаться, в качестве ее заменителя, на систематически деформируемую версию марксизма, ядро которого постепенно выкристаллизовывалось на основе циничной политики, приведшей к тому, что в идеологии допускались многочисленные зигзаги по указанию Кремля.

Первым элементом является Фетишизация государства, доведения до крайности. В своей «Критике доктрины Гегеля о государстве» Маркс уже показал, что фетишизация представляет собой основную идеологическую черту любой бюрократии. Его блестящее и глубокое описание с точностью до буквы применимо к идеологии советской бюрократии:

Бюрократический ум весь насквозь является иезуитским, теологическим. Бюрократы являются иезуитами и теологами государства. Бюрократия суть религиозная республика. […] Бюрократия рассматривает себя как конечную цель государства. По мере того, как бюрократия обращает свои «формальные» цели в их содержание, это вступает в конфликт с «реальными»  целями на каждом уровне. Поэтому она вынуждена выдавать форму за содержание, а содержание за форму. Цели государства трансформируются в цели ведомств и наоборот. Бюрократия – это волшебный круг, из которого никто не может вырваться. Ее иерархия – это иерархия знания. Верхушка доверяет рассмотрение отдельных частностей нижним эшелонам, в то время как низшие эшелоны полагаются на верхушку в анализе универсальных вещей, и, таким образом, одни обманывают других. […]

Бюрократия удерживает государство, духовную сущность общества, как свою частную собственность. Всеобщим духом бюрократии является секретность, эта таинственность сохраняемая внутри ее средствами иерархической структуры. Для внешнего мира она представляется герметической корпорацией. Открыто проявляемый общественный дух, даже патриотические чувства предстают для бюрократии как раскрытие ее таинственности. Принципом ее знания поэтому является авторитет, а ее патриотизм представляется восхвалением авторитета. Внутри нее. однако, духовность дегенерирует в крайний материализм, материализм пассивного повиновения, боготворение авторитета, в механизм жесткого формального действия, жестких принципов, взглядов и традиций. Что касается индивидуального бюрократа, цель государства становится его частной целью. стремлением добиться повышения по службе, карьеризмом. […]

В то время как в одном отношении бюрократия представляет собой законченный материализм, в другом отношении ее абсолютная духовность проявляется в ее желании осуществить все. То есть она превращает волю в первейшую причину, поскольку она представляет собой лишь активное существование, получает свое содержание извне и может поэтому подтвердить свое собственное существование путем формирования и ограничения этого содержания. Для бюрократа мир является лишь объектом, на который он воздействует, не более того [72].

Посмотрим, как это выглядит в работах идеологов советской бюрократии. Прежде всего мы обнаруживаем доктрину, которая отрицает паразитическую природу и исторически ограниченный переходный характер государства. Л. С. Мамут, например, пишет:

Рассматривая в ретроспективе реальность государства, следует заметить, что в масштабе всемирной истории оно развивает все более высокий уровень политической свободы для общества и своих подданных. […] По Марксу, свобода может быть создана лишь с помощью [государственных] учреждений; для этой цели они претерпевают фундаментальную трансформацию и, что гораздо более важно, должны быть поставлены под эффективный контроль рабочих нового общества. […] После победы революционного пролетариата над буржуазией свобода общества будет включать свободу каждого рабочего. Коллективная свобода, не имеющая в виду в качестве непременного предварительного условия свободы для каждого ассоциированного индивидуума, по Марксу и Энгельсу представляет собой просто абсурд. Общество не может стать свободным, не освобождая каждого отдельного человека [73].

За исключением последних двух предложений, которые были написаны Марксом и Энгельсом, этот отрывок теоретически и Эмпирически является абсурдным. «Победа революционного пролетариата над буржуазией» произошла в России в 1917 г. Имел ли каждый советский рабочий при Сталине, Хрущеве, Брежневе и Андропове свободу основать профсоюз, политическую организацию или ежемесячный печатный орган без предварительного разрешения государственного органа? Пользуется ли он этой свободой даже сегодня? Осуществляет ли рабочий класс эффективный контроль за тайной полицией (экс-КГБ)? Где? Как? Когда? Как могут интеллектуальные циники без стыда излагать подобный взгляд на бумаге? Где тот контроль советских рабочих над центральными органами государства, теми самыми, которые призваны гарантировать «все более высокий уровень политической свободы для общества и его граждан»?

Даже если бы рабочие и осуществляли эффективный контроль над государственными учреждениями, это не превратило бы государство в средство обеспечения «все большей свободы». Насколько далеки подобные концепции от точки зрения Маркса и Энгельса, можно убедиться на основании следующей цитаты из работы Энгельса, которая дает четкое обобщение их теории бюрократии:

Обладая публичной властью и правом облагать налогами, чиновники теперь, как органы общества, стоят выше общества. Свободное, добровольное уважение, которое оказывалось органам дворянского [кланового] состава, не удовлетворяет их, даже если они могут добиться его; поскольку они являются проводниками власти, которая становится чуждой обществу, уважение к ним должно обеспечиваться по средством исключительных законов, в силу которых они обладают особой святостью и неприкосновенностью. Самый невзрачный полицейский, служащий в цивилизованном обществе, обладает большей «властью», чем все органы дворянского общества вместе взятые; но самый могущественный принц и величайший политический деятель, или генерал могут лишь позавидовать тому неограниченному и неоспоримому уважению, которое оказывается самому незначительному дворянскому предводителю [74].

Кроме того, Энгельс фактически написал Бебелю нечто прямо противоположное рассуждениям Мамута относительно государства как гарантии свободы: «Пока пролетариат еще использует государство, он использует его не в интересах свободы, а для подавления своих противников, и как только становится возможным говорить о свободе, государство прекращает существовать» [75].

Что касается марксистской концепции различий между буржуазным государством (или государством всех предыдущих правящих классов) и пролетарским государством (диктатурой пролетариата), то Ленин здесь был даже еще более радикален. Обобщая опыт Парижской Коммуны в «Государстве и революции», он писал следующее:

Все еще необходимо подавлять буржуазию и разрушить ее сопротивление. […] Но органом подавления теперь является большинство населения, а не меньшинство, как было всегда при рабстве, крепостничестве и наемном рабстве. И поскольку большинство людей само подавляет своих угнетателей, то «особая сила» для подавления больше не нужна! В этом смысле государство начинает отмирать. Вместо особых институтов привилегированного меньшинства (привилегированное чиновничество, начальники регулярной армии), само большинство может непосредственно выполнять все эти функции, и чем больше функций государственной власти передается народу в целом, тем меньше необходимости для существования самой этой власти. […] Это более ясно, чем что-либо другое, показывает поворот от буржуазной демократии к пролетарской демократии, от демократии угнетателей к демократии угнетаемых классов, от государства как «особой силы» подавления определенного класса к подавлению угнетателей общей силой большинства народа [76].

Позднее Ленин характеризовал Советское государство подобным образом: «Советская власть представляет собой новый тип государства, без бюрократии, без полицейской силы, без регулярной армии» |77]. Ирония состоит в том, что если бы между 1928 и 1986 гг. кто-либо публиковал или распространял эту цитату Ленина, он был бы приговорен к тюремному заключению на срок от пяти до десяти лет принудительного труда в ГУЛАГе за преступления, состоящее в «антисоветской пропаганде» или «клевете на советские органы власти». Что еще хуже, его могли бы на долгие годы упрятать в психиатрическую больницу и подвергнуть курсу лечения по «чистке мозгов». Ибо воистину надо быть сумасшедшим – таким, каким был Ленин – чтобы вообразить Советское государство без бюрократии, без полицейской силы и без регулярной армии!

Сталин без каких-либо колебаний вполне открыто защищал необходимость и функции бюрократии. Откровенное заявление на этот счет содержалось уже в его организационном докладе XII съезду партии в апреле 1923 года:

Как только определится правильная политическая линия, главной задачей будет выбор функционеров таким образом, чтобы посты занимали люди, которые понимают как выполнять директивы, как воспринимать эти директивы, рассматривать их как свои собственные и превращать их в реальность. […] Это является причиной, почему огромное значение приобретает отдел регистрации и назначения, орган центрального комитета, задачей которого является регистрировать и назначать наиболее важных функционеров [то есть список будущей номенклатуры!] [78].

Фетишизм государства иногда доходит до грани гротеска. Идеологи бюрократии, проявляя себя в конечном счете как идеологи полиции, спокойно предусматривали, что КГБ будет продолжать существование даже в «полностью развитом» коммунистическом обществе без государства. «Государство отмирает, но органы сохраняются!». Действительно, как можно представить себе свое собственное исчезновение, как определенной и привилегированной социальной группы, без отрицания самого себя?

Однако это лишь одна часть истории. В идеологии бюрократии фетишизация государства сочетается с классической фетишизацией товаров – чертой, которой характеризуется любое общество со значительной степенью товарного производства, частичного или всеобщего. Было сказано, что закон стоимости господствует в СССР в силу «объективной необходимости». Иногда в этом контексте делается ссылка на формулу Энгельса: «свобода может быть лишь осознанием необходимости». Но не было при этом упомянуто, что Энгельс здесь говорил недвусмысленно о законах природы. В то время как для сталинистских и постсталинистских идеологов «закон стоимости» принимает силу «закона природы», для Маркса и Энгельса это был закон, который как раз не был ни естественным, ни вечным. Он был строго связан с особыми, временно ограниченными социальными условиями, теми, которые господствуют в обществах, где производители работают изолировано друг от друга в силу наличия частной собственности и вступают во взаимные отношения, главным образом, через обмен продуктов своего частного труда.

Вполне логично, что фетишизация государства и фетишизация товаров принимает специфическую форму оправдания роли и функции самой бюрократии. Бюрократия призвана использовать (молодой Маркс говорил «превращать в каменные») «объективные законы» для того, чтобы руководить экономикой. Деспотическое государство манипулирует «законом стоимости», иными словами, нарушает его на каждом шагу. Но в то же самое время бюрократическое планирование вынуждено кланяться «материальному приобретательству» производителей (фактически, бюрократов) и оно не может основываться на потребностях рабочих, демократическим образом определенных на основе «потребительных стоимостей», поскольку «закон стоимости запрещает это». И таким образом этот закон «господствует», несмотря на государственный деспотизм.

Сталин объединил и выразил вышеупомянутое противоречие в своем неподражаемом стиле:

Где бы ни существовали товары и товарное производство, там должен также существовать закон стоимости. В нашей стране сфера действия закона стоимости распространяется, прежде всего, на товарное обращение, на обмен товаров путем купли и продажи, обмен, главным образом, предметов личного потребления. Здесь, в этой сфере, закон стоимости сохраняется, разумеется, в определенных пределах, функцию регулятора.

Но действие закона стоимости не ограничивается сферой товарного обращения. Оно также охватывает производство. Верно, что закон стоимости не имеет никакой регулирующей функции в нашем социалистическом производстве. Но тем не менее он оказывает влияние на производство, и этот факт нельзя игнорировать при управлении производством [79].

Все ясно, не так ли? Закон стоимости «влияет» на производство, но не «регулирует» его при «социализме». Но это вообще не ясно. Ибо Сталин тут же добавляет:

Говорят, что некоторые экономические законы, действующие в нашей стране при социализме, включая закон стоимости, «трансформировались» или даже «коренным образом трансформировались» на основе плановой экономики. Это также неверно. Законы не могут «трансформироваться» и еще в меньшей степени «трансформироваться коренным образом». Если они могут быть трансформированы, значит их можно упразднить и заменить другими законами. Тезис о том, что законы могут быть «трансформированы», является пережитком неверной формулы о том, что законы могут быть «упразднены» или «образованы» [80].

И это невозможно. Ибо закон стоимости как «естественный закон» проявляется как при социализме, так и при капитализме, а «естественные законы» не могут быть упразднены: они действуют «независимо от воли человека». Здесь налицо товарный фетишизм в его самой чистой форме.

Закон стоимости является «естественным» законом, который не может быть трансформирован. Поэтому он господствовал в СССР. В то же время закон стоимости не регулировал производство в СССР. Так что он в конце концов был «трансформирован», поскольку он очевидно, регулирует производство при капитализме. Вывод? Товарный фетишизм + государственный фетишизм – полная бессмыслица на уровне идей, выражающая огромное нарушение экономического функционирования на уровне практики.

Менее значительные «последователи» великого вождя, такие как профессор Малых, высказывались в таком же духе пятнадцать лет спустя, хотя и в несколько более ясной форме:

Не следует становиться жертвой другой крайности: если товарное производство преобладает, значит, анархия рынка, стихийное действие закона стоимости и производство на неизвестный и свободный рынок будут неизбежны, учитывая регулирующую роль этого закона и т.д. Стихийность предотвращается социалистическим государством, поскольку оно в состоянии обуздать негативные аспекты [!] товарно-денежных отношений и подчинить их инструменты […] сознательно планируемым целям. Благодаря марксистско-ленинской теории и практике строительства социализма и коммунизма был открыт [!] и продемонстрирован великий экономический потенциал социалистического государства как субъекта и организующей силы экономического механизма. Однако было бы ошибкой полагать, что при социализме определение меры труда и потребления зависит исключительно [!] от государства. В весьма значительной степени эта функция выполняется законом стоимости [81].

По Марксу, закон стоимости действует в рыночной экономике объективным образом, совершенно независимо от воли человеческих существ. Он определяет в среднем исчислении – а не на повседневной основе –  цены товаров и, следовательно, также товара рабочая сила, в той степени, в какой она является товаром. А как насчет социалистического общества? Определяется ли здесь фонд потребления производителей сознательным решением посвятить, скажем, 35%, а не 65% производства потребительским товарам? «Нет», – отвечает наш профессор.

Социалистическое государство (нет, конечно, не свободно ассоциируемые производители) не свободно само определять размер этого фонда: «в весьма значительной степени» эта функция выполняется законом стоимости.

Это подразумевало бы, что рабочая сила все еще является товаром! Ибо иначе, как могла бы ее цена определяться законом стоимости? Но если рабочая сила является товаром как и средства производства, как в таком случае «социалистическое государство» может помешать закону стоимости – закону, действующему независимо от человеческой воли – определять цену всех товаров и, следовательно, инвестиции и структуру экономического роста? «Нет», – говорит Малых, – «социалистическое государство в состоянии «обуздать« этот закон».

Если все эти рассуждения вообще имеют какое-либо значение, то оно заключается в том, чтобы продемонстрировать, что беспорядок в «теории» бюрократии соразмерен с беспорядком в ее действительном экономическом управлении. Кульминация при этом достигается в концепции сохранения государства не только при социализме, но даже при полном коммунизме – независимо от исчезновения классового общества. Какой цели будет служить это страшное государство? Отмирание государства будет прежде всего зависеть от того, насколько успешно пережитки капитализма будут изглажены из сознания людей [82]. Иными словами, существует необходимость в аппарате принуждения, «вооруженных групп людей» единственно для того, чтобы укреплять идеологическую дисциплину (монолитизм). Полиция ограничивается слежкой за умами, поскольку ей больше нечем заниматься. Но все-таки ей необходимо выжить для того, чтобы осуществлять эту жизненную функцию.

Разве не очевидно, что в данном случае мы имеем дело с идеологией самооправдания, отражающей материальное существование бюрократии? Что должно выжить любой ценой – это аппарат, присвоивший себе функции, ранее исполняемые обществом без какой-либо необходимости в нем, функции, которые общество и завтра сможет осуществлять таким же образом без того, чтобы его «уполномочивали» делать это.

Эта фетишизация товарно-денежных отношений также проскальзывает в анализе наиболее способных теоретиков бюрократии. Так, Леонид Абалкин, директор Института экономики Академии наук, бывший вице-премьер-министр и один из ключевых советников Горбачева, написал: «Опыт показывает, что социалистическая природа производственных отношений сама по себе не гарантирует то, что общество будет избавлено от негативных явлений» [83]. Затем он продолжал цитировать слова Горбачева, сказанные им на XXVII съезде КПСС, в соответствии с которыми «существующие в настоящее время» формы производственных отношений создавались в контексте экстенсивного развития экономики и более не отвечают требованиям интенсивного развития. Абалкин подчеркивает в этой связи, что существующая система финансовой автономии и экономических стимулов, цен, финансов и кредитных механизмов «не обеспечивает в свете научного и технического прогресса подходящих условий для быстрого темпа производства. Предприятия, производящие повседневные и часто устаревшие товары, находятся в лучшем положении, чем те, которые осуществляют нововведения» [84].

Тем не менее, если финансовая независимость предприятий, которую происходившие в период перестройки, реформы намеревались укрепить, предоставляет им право частично решать вопросы, связанные с масштабом и содержанием производства, именно это демонстрирует, что они обладают частичным контролем над средствами производства, которые поэтому не являются полностью обобществленными. Тот факт, что на предприятиях и на уровне всего общества именно буржуазия (государство), а не свободно ассоциированные производители, принимает и санкционирует решения, лишь подтверждает, что производственные отношения, господствовавшие в СССР, не являлись социалистическими по своей природе.

Как только государство берет в свои руки контроль над всеми крупномасштабными средствами производства, присваивает общественный прибавочный продукт и распределят его централизованным образом, вопрос об управлении различными стадиями этого процесса становится решающим для динамического развития общества, включая главнейшее распределение ресурсов: между тремя основными подразделениями. Если нет никакой эффективной связи с твердо признанными и демократически выраженными потребностями и предпочтениями крупных масс производителей и потребителей, социальный деспотизм (то есть угнетение) и нарушение функционирования экономики становятся неизбежными. По этой причине произвольно-деспотическая природа экономики централизованного распределения в Советском Союзе не отражала некоторую умозрительную «сущность» коллективной собственности и, в еще меньшей мере, экономического планирования. Для корректировки этого произвола бюрократия может осуществлять реформы, прибегая к инъекции в экономику дополнительных доз рынка. Но бюрократический централизм обречен быть деспотичным и расточительным.

Бюрократическому произволу есть лишь одна некапиталистическая альтернатива: система управления и планирования, при которой массы рабочих сами централизованным образом разрушают ресурсы и при помощи демократической процедуры определяют приоритеты. Система такого рода требует, чтобы массы соизмеряли собственные потребности, присущие им как одновременно производителям, потребителям, гражданам; иными словами, чтобы они взяли на себя контроль над условиями своего труда и быта, чтобы они, освободились от деспотизма как бюрократии, так и рынка («тирании кошелька»).

Такое освобождение, однако, может быть лишь Постепенным. В течение всего переходного периода как сознательное демократическое планирование, так и использование рыночных механизмов будут возрастать параллельно. По этому вопросу безошибочно высказался Троцкий:

Неисчислимые живые участники экономики, государственной и частной, коллективной и индивидуальной, должны заявлять о своих потребностях и о своей относительной силе не только через посредство статистических определений плановой комиссии, но также путем прямого давления спроса и предложения. План контролируется и в значительной степени реализуется через рынок. […] Программы, разработанные ведомствами, должны демонстрировать свою экономическую эффективность через торговое обращение [85].

Только таким образом безответственность и некомпетентность бюрократии может быть преодолена на практике. Удовлетворительное решение отношений между производством и потребностями предполагает демократическую централизацию – то есть самоцентрализованное управление экономикой, планируемое и осуществляемое самими рабочими. Это возможно лишь, когда товарное производство не играет решающей роли и, в конечном счете, постепенно отмирает.

Глава 2

Организация и узурпация власти

  • 2.1    Генезис рабочей бюрократии

Проблема бюрократии внутри движения рабочего класса возникает из того факта, что освобожденные административные работники и мелкобуржуазные интеллектуалы начинают занимать средние и высшие посты в постоянном аппарате. Пока организации рабочего класса ограничиваются небольшими чертами, нет никакого аппарата, освобожденных штатных работников, и такое явление не возникает. Самое большее, что может возникнуть – это проблема отношения с мелкобуржуазными интеллектуалами, оказывающими помощь в формировании зародышевого движения.

Однако невозможно представить развитие массовых политических или профсоюзных организаций без какого-либо аппарата освобожденных работников и функционеров. На самом первичном уровне невозможно собирать, централизовать и управлять членскими взносами миллионов членов организации на чисто добровольной основе. Уже Парвус в конце XIX столетия указывал на эту тенденцию:

Очевидно, что политическая партия, насчитывающая почти два миллиона членов по всей территории страны, имеет почти полсотни депутатов лишь только в Рейхстаге, располагает десятками газет и проводит тысячи собраний ежегодно. Такой партии нужно еще больше пропагандистских сил, гораздо более многочисленный и сложный механизм для организации и агитации. Было бы преступным безрассудством стремиться строить такое движение, основываясь всего лишь на самоотверженной преданности индивидуальных пропагандистов, которые при всем своем желании могут предоставить в распоряжение партии не больше, чем свое свободное время. Таким образом, средний слой агитаторов, насчитывающий несколько сот человек, становится реальностью, без которой партия в ее современных размерах не сможет больше даже существовать [86].

Развитие аппарата придает рабочим организациям одну из ключевых характеристик классового общества – общественное разделение труда. При капитализме оно определяет для рабочего класса выполнение работы по текущему производству, в то время как создание и овладение культурой, а также все задачи по накоплению, являются почти полной монополией других социальных классов и слоев. Природа его труда, истощающего его физическую и нервную систему, и прежде всего, поглощающего много времени, не позволяет большинству пролетариата приобретать и осваивать научные знания в их наиболее прогрессивной форме или даже заниматься продолжительно политической и общественной деятельностью вне сферы производства и текущего материального потребления в прямом значении этого слова. При господстве капитала статус пролетариата невысок с точки зрения развитости и культуры. Традиционно это общественное разделение труда нашло отражение в концепции разделения ручного и интеллектуального (умственного) труда.

С созданием аппарата профессиональных функционеров, чьи специализированные знания необходимы для заполнения пробелов, вызванных культурой слабо развитого совместного пролетариата, появляется опасность, что организации рабочего класса сами будут разделены на слои, выполняющие различные функции. Специализация может в результате привести к растущей монополии на знание и централизованную информацию. Знание – это власть, а монополия на нее приводит к власти над людьми. Таким образом, тенденция к бюрократизации, если ее не контролировать, может означать действительное разделение на начальников и массу людей, которыми они командуют.

Парвус признавал эту опасность, однако, не видя ее материальной основы, сводил ее к вопросу рутинности:

Это – бюрократический аппарат, часть которого, фиксируется как такового на основе получения депутатских пособий, но это бюрократический аппарат, который вознаграждается в гораздо меньшей степени, чем любой другой аппарат в лице, и в то же время он перегружен работой самого разнообразного и многостороннего характера, достигающей и фактически превышающей границы человеческих возможностей. […]

Но именно поэтому, что этот политический средний слой является в такой степени зависимым, он наиболее точно отражает общую политическую ситуацию.

Он немедленно реагирует, если на него оказывается давление сверху или снизу. Но если ни то, ни другое не происходит, устанавливается рутина [871.

Главное, что упускает здесь Парвус, это дополнительная тенденция к автономизации слоя пролетарских функционеров, то есть зарождающихся бюрократов. Но эти опасности носят потенциальный характер, в них нет ничего неизбежного. Мощные контртенденции могут действовать и действительно действуют.

Коллективные организации рабочего класса являются также средством частичного самоосвобождения отдельных личностей [88]. С самого начала рабочие создавали эти организации не только для того, чтобы защищать себя от безжалостных притязаний буржуазного общества и улучшать свои условия труда и быта, но также для того, чтобы образовывать себя и поднимать свой общий уровень культуры. Эта борьба за то, чтобы завоевать элемент человеческого достоинства, была одной из характерных идей молодого рабочего движения, которая поражала всех объективных наблюдателей [89]. Она не исчезла с превращением небольших само обороняющихся группировок в массовые организации скорее наоборот.

Культурные организации рабочего класса, охватывающие тысячи, позднее десятки или сотни тысяч человек, развивались бок о бок с массовыми профсоюзными организациями и партиями, в то время как газеты, брошюры и, в значительно меньшей степени, книги читало возрастающее число рабочих. Оформилась целая контркультура как средство классовой независимости от буржуазии и индивидуального культурного освобождения [90]. Генриэтт Роланд-Хольст в своем памфлете о массовой политической забастовке прекрасно обобщила этот аспект самоорганизации:

Пролетарская организация собирает людей, лишь стоящих на одной и той же позиции, имеющих одинаковые интересы и цели. Они объединяются на добровольной основе в организацию, осознавая, что они нуждаются друг в друге. Ее сила состоит в духе самоотверженности и энтузиазма, в любви масс, ничего другого, на что можно было бы опереться у них нет. Именно по этой причине они несокрушимы. Их форма может быть разрушена, но сознание общности судьбы, единства цели не может быть отнято у масс. […]

Вся сила и уверенность в себе современного пролетариата основывается на организации. Она дает ему то, что давало оружие феодальной знати, то, что дают деньги буржуазии, – способность сопротивляться, гордость и достоинство. Неорганизованный рабочий представляет собой самое слабое существо на земле, он дрожит при каждой угрозе, чувство зависимости слишком часто подрывает его моральную основу, делает его трусливым и раболепным.

Организация воспитывает пролетариат не только для классовой борьбы, но также для общественной жизни во всей ее совокупности. В организации он учится как управлять собой [91].

Роза Люксембург развивая Марксову концепцию о «нравственно­историческом» компоненте заработной платы, продолжала создавать формулу «культурно-социального минимального» уровня жизни:

Главной функцией профсоюзов является то, что впервые на основе расширения потребностей рабочих и их морального развития они устанавливают культурно-социальный минимум выживания вместо минимального уровня физического выживания, то есть они выдвигают определенный культурно-социальный уровень жизни рабочих, ниже которого заработная плата не может снижаться, не вызвав немедленно объединенную борьбу, движение сопротивляться. Здесь также содержится огромное экономическое значение социальной демократии: на основе интеллектуального и политического подъема широких масс рабочих она повышает их культурный уровень и, следовательно, их экономические потребности [92].

Еще более важным, чем это культурное развитие, является завоевание уверенности в себе для отдельных частей класса и для отдельных личностей, из которых он состоит. Успешная классовая борьба направлена на то, чтобы превратить деморализованных, раболепных и подавленных людей в дерзких, активных, уверенных в своих силах деятелей, способных противостоять любому, кто попытается их унизить и подавить. Эта трансформация в сильной степени проявляется в самих организациях рабочего класса. Таким образом Бебель, когда его спрашивали в Рейхстаге о якобы существующем в немецкой социал- демократии авторитаризме, мог со всей искренностью ответить:

[…] огромным преимуществом [которым мы располагаем] является то, что мы не признаем никаких авторитетов. Если в наших рядах и имеется какой-либо авторитет, это авторитет, завоеванный отдельными лицами […] благодаря их деятельности, их способности, самоотверженности, их преданности делу. Никакой другой власти в наших рядах нет, мы не признаем какую-либо искусственную или навязанную власть. Члены партии, считающие, что перед ними имеется кто-либо, полностью представляющий их интересы естественно, выражают ему определенную степень доверия, получают некоторую власть. Но поскольку она незначительна в действительности, можно наблюдать на каждом съезде нашей партии. Если мы сделаем что-либо, что кому-то не понравится, Либкнехт и я должны подвергнуться опросу и нападкам со стороны даже самого последнего из наших товарищей, если можно так выразиться, таким путем, который не встречается в какой-либо другой партии. […] Как могли бы мы пытаться быть тиранами по отношению к любому из наших товарищей? Это вызвало бы настоящий взрыв возмущения. У нас имеются ясные прагматические принципы по этому вопросу и ясно выраженные организационные поэмы [положения], которые мы должны соблюдать как все остальные члены партии. Любой, кто попытался бы действовать в нарушение этих норм и совершить что-либо, на что он не уполномочен, оказался бы перед большими неприятностями. Нет никакой другой партии, в которой тиранические тенденции отвергаются так энергично, как в социал- демократической партии, которая по самой своей сути и внутренней природе является полностью демократической партией и должна быть таковой, если ей суждено добиться своих целей [93].

В конце тех же самых дебатов Вильгельм Либкнехт с такой же степенью искренности мог утверждать, что сила социал-демократии состоит в том, что «лидеры являются лишь простыми солдатами, которые должны идти с широкими массами во всех случаях» [94].

Другими словами, зародышевые тенденции бюрократизации, возникающие в результате развития профессионального аппарата, могли бы быть остановлены посредством повышения уровня культуры, уверенности в себе и самоутверждения членов при условии, что внутренняя демократия («поэмы», о которых говорит Бебель) будет уважаться, а функционирование организации будет оставаться в рамках социалистической цели. Есть еще одно важное условие, а именно, сознательное стремление социалистических лидеров бороться с зарождающейся бюрократизацией, обеспечивая и последовательно применяя соответствующие контрмеры.

С самого, своего появления как политической тенденции, марксисты, начиная с самих Маркса и Энгельса, прекрасно осознавали опасность, которой могут подвергнуться рабочие организации со стороны процесса бюрократизации даже после свержения капитализма. В «Гражданской войне во Франции» Маркс определил мероприятия, гарантирующие, что «коммуна-государство» будет основательно отличаться от буржуазного государства. Она будет характеризоваться максимально широкой гласностью всех процедурных процессов, свободными демократическими выборами всех должностных лиц рядовыми членами, возможностью немедленного отзыва всех делегатов и ограничением их дохода уровнем дохода рабочего средней квалификации. Он также добавил: «Модное словечко буржуазных революций о дешевом правительстве Коммуна превратила в реальность, разрушив две крупнейшие статьи расходов – постоянную армию и государственный аппарат функционеров» [95].

В предисловии к этой работе Маркса Энгельс вполне недвусмысленно утверждал:

С самого своего начала Коммуна была вынуждена признать, что рабочий класс, как только он придет к власти, не может продолжать управлять посредством старой государственной машины; что для того, чтобы не потерять только что захваченную власть, этот рабочий класс должен, с одной стороны, покончить со всем старым репрессивным механизмом, используемым ранее против него, а с другой стороны, обеспечить себе защиту от своих собственных депутатов и чиновников, объявляя всех их, без исключения, подлежащими отзыву в любой момент [96].

На этой основе Ленин смог сделать следующие выводы:

В социалистическом обществе «вид парламента», состоящий из рабочих депутатов, разумеется, «выработает рабочие положения и будет осуществлять контроль за управлением» «аппарата» – но этот аппарат не будет «бюрократическим». Завоевав политическую власть, рабочие несут старый бюрократический аппарат, расшатают его до основания, разрушат его до самых корней; они заменят его новым аппаратом, состоящим из тех же самых рабочих и административных служащих, против превращения которых в бюрократов будут немедленно приняты меры, подробно определенные Марксом и Энгельсом [97].

После Октябрьской революции Ленин добавил еще одно мероприятие, на котором мы сегодня настаивали бы даже еще больше, поскольку оно является центральным для успешной борьбы против бюрократизации, а именно, радикальное сокращение рабочего дня. Формула Ленина состояла в следующем: 6 часов работы + 4 часа административной деятельности, с тем, чтобы все имели возможность участвовать как в том, так и в другом, и внутри рабочих организаций, включая Советы, не должно возникать никакого общественного разделения труда. Эквиваленты этой формулы сегодня могло бы быть: 4 часа + 4 часа (само) управления.

В начале этого столетия Карл Каутский опубликовал замечательную работу «Происхождение христианства», в предисловии к которой он выразил мнение о возможности того, что движение рабочего класса и рабочее государство могут подвергнуться процессу бюрократизации, схожему с испытанным католической церковью после того, как она превратилась в часть правящего истэблишмента в IV веке н.э. при Константине Великом [98]. Конечно, он осознавал, что аналогия не должна проводиться слишком далеко, но он рассматривал это как наводящий на размышления способ решения реальной проблемы, стоящей перед социалистическим движением.

Ответы Каутского, несомненно, весьма интересны сами по себе, поскольку они выходят за рамки исключительной концепции внимания Маркса на институциональных мерах и указывают на мероприятия, позднее предположенные Троцким. Каутский утверждал, что эта параллель была бы абсолютно справедлива, если бы исторические условия, в которых рабочий класс пришел к власти, католикам то время, когда одержала победу церковь – время, отмеченное застоем и снижением уровня развития производительных сил. Но в действительности условия захвата власти рабочими сегодня представляют этому полную противоположность. Ибо социализм означает огромное развитие производительных сил. Что в свою очередь, закладывает основу для отмирания разделения труда и революционного подъема культурного уровня масс. Победа бюрократии поэтому исторически представлялась непостижимой.

В свете последующего опыта, однако, на ум приходят два возражения. Что если рабочий класс должен будет прийти к власти в условиях резкого снижения уровня развития производительных сил, как это было в России [99]? Что если он останется изолированным в отсталой в культурном отношении стране в результате неспособности революции распространиться за ее пределы [100]? И что если глубокий процесс бюрократизации уже охватил массовые организации рабочего класса, что предотвращает приход их власти (и обрекает общество на «параллельное падение обоих соперничающих классов», в чем Энгельс усматривал объяснение гибели Древней цивилизации) или создает для их чрезвычайно неблагоприятные субъективные условия [101]?

В то время как Ленин сосредоточивал свое внимание на политическом оппортунизме правого толка в международной социал-демократии [102], Троцкий уже в 1905-1906 гг. настаивал на наличии социального консерватизма, лежащего в основе этого направления [103]. Роза Люксембург более четко связывала этот консерватизм с явлением бюрократии, особенно в профсоюзах:

Специализация профессиональной деятельности в лицее профсоюзных лидеров, равно как и естественно ограниченный горизонт, связанный с разрозненной экономической борьбой в мирный период, слишком быстро приводит в среде профсоюзных чиновников к бюрократизму и определенной узости мировоззрения. […]

Чрезмерная лесть и безграничный оптимизм считаются обязанностью каждого «друга профсоюзного движения». […]

В тесной связи с этими теоретическими тенденциями находятся лидеры революции и ее рядовые члены. Вместо коллективного руководства, когда люди работают без оплаты по идейным соображением, получается следующее: основная масса членов профсоюза лишь пассивно соблюдает дисциплину; инициатива же и власть по принятию решений передается так называемым профсоюзным специалистам. Эта темная сторона бюрократического аппарата также безусловно скрывает значительную опасность для партии. На основе последних нововведения учреждены местные партийные секретариаты, которые могут остаться лишь органами для выполнения решений, а не будут рассматриваться как уполномоченные носители инициативы и координации местной партийной жизни, если только социал-демократические массы не окажутся начеку [104].

Таким образом, одна из предложенных Бебелем мер предосторожности против бюрократизации массовых организаций, а именно, внутренняя демократия, полная независимость и свобода критики со стороны членов организации оказалась серьезно подорванной.

На основе более передового опыта итальянской классовой борьбы 1919 г. Грамши при определении профсоюзной бюрократии в качестве особого социального слоя, пошел еще дальше, употребляя даже термин «каста», который Троцкий впоследствии применял по отношению к советской бюрократии.

Выбор профсоюзных лидеров никогда не осуществлялся на основе производственной компетенции, а скорее всего лишь на основе юридической, бюрократической и демагогической компетенции. И чем больше расширялись организации, тем чаще они вмешивались в классовую борьбу и, чем более массовой и распространенной становилась их деятельность, тем в большей степени они считали необходимым свести свою штаб-квартиру к чисто административному и бухгалтерскому центру, тем в большей степени техническое и производственное мастерство становилось излишним, а бюрократические и коммерческие способности преобладающими. Таким образом, появилась настоящая каста профсоюзных функционеров и журналистов со своей групповой психологией, совершенно ничего общего не имеющей с психологией рабочих. В конце концов она начала занимать такую же позицию по отношению к рабочим массам, как правящая бюрократия по отношению к парламентскому государству, а именно: бюрократия господствует и правит [105].

  • Организационный фетишизм

Рост нового разделения труда между аппаратом и членами организации почти неизбежно порождает на уровне мышления (идеологии) явление организационного фетишизма. Учитывая крайнее разделение труда, господствующее в буржуазном обществе в целом, тот факт, что люди оказываются заключенными в крошечном секторе деятельности, имеет тенденцию найти свое выражение в понимании этой деятельности в качестве самодовлеющей цели. Это особенно верно по отношению к тем, кто отождествляет себя с аппаратом, кто постоянно живет в нем и извлекает из него средства к существованию, иными словами, к освобожденным работникам, потенциальным бюрократам.

Этот процесс питает еще один источник социального консерватизма в массовых организациях – диалектику частичных завоеваний. Известное изречение в «Коммунистическом манифесте», утверждающее, что пролетариату нечего терять, кроме своих цепей, верно в прямом смысле лишь по отношению к лишенным средствам существования неорганизованным рабочим середины 19-го века. Хотя это и сохраняет свою историческую ценность, сегодняшний организованный пролетариат действительно имеет что терять в конъюнктурном отношении, а именно, экономические, социальные и политические завоевания, вырванные им у правящего класса в ходе длительной борьбы. По своему опыту он знает, что может утратить эти завоевания в результате целенаправленных действиях буржуазии. «3а» и «против» каждой борьбы в настоящее время следует тщательно взвешивать в рамках отдельных массовых организаций и всего рабочего класса в целом, причем в большей степени среди неорганизованных рабочих. Ибо всегда есть опасность, что такая борьба приведет к потере уже завоеванного.

Следует подчеркнуть, что диалектика частичных завоеваний отражает действительные проблемы, а не некое логическое противоречие, которое можно разрешить просто на основе правильной аргументации. Не является это также и просто вопросом «предательства со стороны руководства», что прямо привело бы нас к заговорщической теории истории.

Тем не менее мы можем увидеть здесь фундаментальные корни бюрократического консерватизма, наблюдаемого в социал-демократическом движении еще до первой мировой войны и в Советском Союзе еще до наступления сталинистской эпохи. Причина, по которой мы употребляем термин «консерватизм» –  и считаем его вредным для интересов пролетариата и поэтому для социализма, – состоит в том, что такое мышление диктует отказ вести и поддерживать более прогрессивную борьбу, предполагая априорно, что любой революционный скачок вперед, будь то на национальном или интернациональном уровне, подвергнет опасности завоевания рабочего класса.

Диалектика частичных завоеваний, связанная с явлением фетишизации, характерной для общества со всеобщим товарным производством и доведенным до крайности разделением труда, присуща развитию движения рабочего класса на этапе исторического упадка капитализма и перехода к социалистическому обществу. Однако ее действие имеет тенденцию подрывать вторую, по Бебелю меру безопасности против бюрократизации — преданность массовых организаций социалистической цели.

На самом деле, организованный фетишизм означает что партия или профсоюз все в большей и большей степени становятся самоцелью, а освобождение рабочего класса отождествляется с защитой и укреплением «организации», которая сама все чаще идентифицируется со своим аппаратом. Известная формула Бернштейна «Движение – это все, конечная цель – ничто», которую он провозгласил во время ревизионистского противостояния в конце столетия, сохраняется как наиболее ясное выражение этого мышления [106].

Идеологическое выражение этого процесса представляет собой многомерное явление, нечто гораздо большее, чем уловка, упражнение в сознательном предательстве или обмане рабочих. Фактически появление «фальшивой совести» включало сильный элемент самообмана. По крайней мере, первое поколение лидеров бюрократизированных массовых организаций искренне полагало, что они работают для социализма или защищают революцию, когда они отождествляли защиту аппарата с борьбой за эти возвышенные цели. Сознательное предательство и двуличие вкрались позднее – и даже тогда они оставались смешанными с самообманом.

Лидер СНГ Носке предоставил одну из самых ярких демонстраций этого организованного фетишизма, когда он посетил Брюссель после вступления туда германской оккупационной армии в 1914 году. «Почему вы так враждебно относитесь к немецкой оккупации?», – спросил он лидера Бельгийской социалистической партии Анзееле. «Наша организация в Германии сильнее, чем в Бельгии. Если Бельгия будет включена в Германию, организация станет еще сильнее. Рабочие станут сильнее» [107]. Таким образом все политические, экономические, социальные, культурные и национальные аспекты либо игнорировались, либо подчинялись ключевому вопросу «организации». Не было понимания того факта, что рабочий класс, лишенный некоторых из своих основных демократических прав, таких как национальное самоопределение и, возможно, даже право голоса, будет гораздо слабее, а не сильнее, чем раньше; не было понимания того, что чудовищное заявление Носке превратило его в рупор германского империализма. Нет, он действительно верил в то, что «укрепление организации» является альфой и омегой социалистической мудрости.

Суждено было случиться и еще более худшему. После того как Гитлер стал главой правительства, профсоюзные лидеры отчаянно пытались спасти «организацию» путем жалких идеологических и политических уступок нацистам. Утверждая, что они приветствуют и желают участвовать в «национальном возрождении», они даже присоединились к организованной нацистами демонстрации 1 мая 1933 года, которая извратила день борьбы рабочих, превратив его в общее «празднование германского труда» с предпринимателями, рабочими и фашистскими палачами, которые все «объединились» вокруг нацистских лозунгов [108]. В ответ на эту капитуляцию нацисты распустили профсоюзы на другой же день, заняли их помещения и конфисковали имущество. Пленники их патетики верили в «законность» и «поддержание организации любой ценой» социал-демократические лидеры даже голосовали в поддержку внешней политики Гитлера на сессии Рейхстага 17 июня 1933 года – последней сессии, в которой еще могли участвовать социал-демократы. Рабочие оказались столько дезориентированы и деморализованы социал-демократическими (и сталинистскими) бюрократами, что этому разрушению не было оказано никакого серьезного сопротивления, – в то время как создание партии ушло более полувека кропотливого труда. Организованный фетишизм привел к разгрому организации.

Когда Сталин в 1927 году сделал свое известное заявление: «Кадры решают все», – он предоставил основу существованию и самосознанию бюрократии. Правящая бюрократия может прекрасно сосуществовать со всякого рода комбинациями плановых и рыночных механизмов (хотя и не со всеобщей рыночной экономикой, то есть не с капитализмом). Но она не может поддерживать себя, если правила кадров, то есть аппарата, коренным образом пересматриваются и упраздняются.

Организационный фетишизм означает не только отождествление цели со средствами, но также подчинение цели средствам. Это достаточно очевидно проявилось в случае со сталинизированным коммунистическим движением, когда борьба за революцию вне СССР, укрепление прав и власти советского рабочего класса подчинялись защите бюрократического аппарата КПСС и Советского государства. Однако подобная логика может действовать иногда и в крайних формах, в любой массовой организации рабочего класса. Рассмотрим следующие примеры.

Профсоюзы аккумулируют деньги как потенциальный забастовочный фонд для того, чтобы сделать более эффективной борьбу своих членов за повышение зарплаты и удовлетворение других насущных материальных интересов. Это совершенно естественно и законно. Профсоюзный аппарат затем вкладывает эти деньги в сберегательное учреждение, чтобы дать им возможность расти за умеренный процент, и пока они остаются там в полуликвидной форме, ничего в этой операции не представляется предосудительным. В наличии будет больше средств для финансирования длительной забастовки. Однако, если это вложение потеряет полуликвидность, решение об объявлении забастовки или, по крайней мере, о времени ее объявления не будет больше зависеть исключительно от воли и объективных потребностей большинства членов или от объективного анализа соотношения сил с работодателями. Сковывание забастовочного фонда будет оказывать влияние на конечный результат таким образом, который ничего общего не имеет с фундаментальными интересами рабочих или с первоначальными целями и функциями профсоюзов.

И все-таки несмотря на все давление диалектики частичных завоеваний, классово-осознающие себя рабочие, по крайней мере периодически, будут склонны выступать против такого извращения целей их профсоюзов. Отсюда стремление зарождающейся бюрократии постепенно ликвидировать рабочую власть и рабочую демократию внутри массовых организаций, созданных для самоосвобождения класса. Только таким образом можно трансформировать их в организации, которые все больше и больше уводят эту цель на задний план. Но с другой стороны, узурпация власти по принятию решений превращает зарождающуюся бюрократию в полнокровную. Наконец получает оформление Новый социальный слой – бюрократия рабочего класса.

Приводимые доводы Каутского, Бебеля, Люксембург, Троцкого или Грамши о путях преодоления тенденции к бюрократизации сохраняют свое значение, хотя последующий опыт в этом отношении носит скорее отрицательный характер. Уже в 1906 году Роза Люксембург могла видеть, как этот процесс разворачивается в немецком профсоюзном движении:

Концентрация где-либо всех нитей движения в руках профсоюзного функционера (как правило, присылаемого туда из-за пределов города) превращает способность судить о профсоюзных делах в профессиональную специальность. Большинство членов низводится до статуса массы, неспособной на суждение, чьей главной обязанностью становится долг «дисциплины», то есть пассивное повышение. […]

Одним из последствий данной концепции является аргумент, на основе которого превращается в тубу любая теоретическая критика перспектив и возможностей профсоюзной практики, и которая предполагает, что это представляет опасность по отношению к «набожному» профсоюзному чувству масс. Отсюда получала развитие точка зрения, согласно которой только на основе слепой детской веры в эффективность профсоюзной борьбы можно завоевать трудящиеся массы и приобщить их к организации. […]

Это перевернутая теория о неспособности масс на критику и решения. «Необходимо поддерживать веру у людей» – таков фундаментальный принцип, действуя на основе которого, многие профсоюзные чиновники клеймят любую критику объективного несовершенства профсоюзного движения, рассматривая ее как покушение на жизнь самого движения [109].

Здесь весьма поражает параллель между рациональным объяснением профсоюзов и советской бюрократии: большинство формулировок Розы Люксембург могли бы практически буквально быть применены к обоим.

Однако узурпация власти вызывает сопротивление со стороны рабочих, и поэтому она неотделима от репрессий, принудительных мер, угроз, или фактических исключений, расколов и глубоких разделений рабочего движения. Во времена кризиса это может даже включать доносы буржуазным властям, увольнения с работы, обеспечение прикрытия для полицейских репрессий или даже убийство товарищей [110]. Послужной список немецкой социал-демократии в этом отношении представляет собой трагическую, хотя и более мягкую репетицию истории сталинизма.

Почему же в таком случае узурпация власти привилегированными бюрократиями сохраняется в течение столь длительного времени внутри массовых организаций и государств, созданных рабочим классом? Почему все это еще доминирует сегодня, по крайней мере, в большинстве стран мира? Причину следует искать в диалектическом взаимодействии между объективным развитием и «субъективным фактором».

Когда бюрократический аппарат пользуется для усиления своей власти над учреждениями класса временным ослаблением деятельности рабочих, он содействует поражению рабочего движения, что в последствии культивирует дезориентацию, беспорядок, скептицизм и деморализацию рабочего класса. Появление новых надежд, новой уверенности в себе, новых перспектив для стимулирования более высоких форм деятельности – все это становится еще более трудным для всех, за исключением ограниченного меньшинства рабочего класса [111]. Это еще больше укрепляет процесс самой бюрократизации [112].

Рабочие не глупы. Они замечают, что происходит. Они видят, что организации, которые они создали и защищали ценой огромных усилий и жертв, оборачиваются против них по самым животрепещущим проблемам их повседневного существования. Поэтому они чувствуют себя обманутыми. В их голове возникает вопрос: «Действительно, стоила ли все это начинать?».

Их ответ не является решительным и четким «нет». Они продолжают частично отождествлять себя с этими организациями, особенно когда оказываются перед наступлением классового врага [113]. Время от времени отряды рабочих оказывают давление для возврата себе некоторой власти по принятию решений в этих учреждениях [114]. Но их основное отношение остается скептическим. Нельзя продолжать оставаться обманутым два, три или четыре раза подряд без того, чтобы не прийти к определенным негативным выводам. Никто не захочет быть обманутым в пятый раз.

Относительная пассивность рабочих в массовых организациях – в значительной степени являющаяся результатом политики и практики бюрократии – предоставляет этому аппарату дополнительный шанс для самооправдания. «Видите ли, – утверждают они, – рабочие пассивны. Они отстали. Если за них не делать работу, профсоюз, партия или ’’социалистическое государство” распадутся» [115]. Софистика, примененная здесь, вскоре становится очевидной, когда рабочие действительно становятся активными, даже сверхактивными, особенно в массовой забастовке или в период предреволюционного взрыва. Тогда – бюрократы, отнюдь не позволяя этой самодеятельности развернуться, делают все, что в их силах, для нажатия на тормоза. Они разделяют рабочий класс, они сотрудничают с классовым врагом с тем, чтобы заключить или даже подавить эту борьбу, обнаруживая свою, по существу, консервативную контрреволюционную природу во всей ее красе. И все-таки только на основании опыта, исчез новый цикл социальной напряженности и классовой борьбы, чьи парни восходят, в конце концов, к кризису экономических и политических структур, можно преодолеть всю диалектику бюрократической узурпации и рабочей пассивности.

  • 2.3     Бюрократические привилегии                                               *

Для любого сторонника материалистической интерпретации истории очевидно, что появление нового социального слоя – бюрократии массовых рабочих организаций – не может быть отделено от его специфических материальных интересов. Ментальность бюрократических лидеров включает растущий консерватизм по отношению к существующему социальному порядку. Но она также включает углубляющееся желание сохранить привилегированное общественное положение со всеми преимуществами, властью и авторитетом, которыми наделяют их соответствующий статус. В первых организациях рабочего класса, в профсоюзах и социал-демократических массовых партиях в этом отношении действовали два различных процесса.

Во-первых, покинуть место на производстве и стать освобожденным работником – особенно в условиях 12-часового дня, полного отсутствия социального обеспечения и так далее – несомненно представлялась для рабочего как определенная степень индивидуального социального продвижения. Ошибочно было бы приравнивать это к обуржуазиванию или созданию привилегированного социального слоя. Первые секретари таких организаций жили в скромных материальных условиях, часто проводя значительную часть своей жизни в тюрьмах. Но тем не менее с общественной точки зрения они жили лучше, чем остальные рабочие того времени.

Во-вторых, на психологическом уровне для социалистических или коммунистических активистов проводить все свое время в борьбе за свои идеи, бесконечно более привлекательно, нежели быть привязанными к механической работе на фабрике, особенно когда знаешь, что плоды твоего труда заведомо служат лишь обогащению классового врага.

Итак, явление индивидуального общественного продвижения несомненно содержит в себе потенциальные семена бюрократизации. Те, кто занимает посты освобожденных работников, вполне естественно хотят сохранить их и в дальнейшем. Они будут защищать свой статус против любого, кто пожелает ввести ротационную систему, в соответствии с которой каждый член организации какое-то время будет занимать эти посты. Вначале социальные привилегии не очень ощутимы, но они становятся значительными, как только организация займет прочное положение в капиталистическом обществе.

Кроме того, в настоящее время становится необходимым отбирать муниципальных советников, парламентских депутатов и профсоюзных секретарей, способных вести прямые переговоры с предпринимателями и, таким образом, в некоторой степени сосуществовать с ними. Приходится назначать редакторов газет, а также управляющих деятельностью такого рода через посредство которой рабочее движение включается в жизнь общества.

Это опять же порождает настоящее диалектическое, а не просто тривиальное противоречие. Например, когда рабочее движение учреждает газету, оно встает перед дилеммой, следует ли применять Марксово правило о том, что зарплата освобожденного работника не должна превышать зарплату квалифицированного рабочего. Наиболее политически сознательные активисты примут логику такого положения, но многие талантливые журналисты, способные заработать гораздо больше в другом месте, постоянно будут испытывать соблазн пойти на более высоко оплачиваемую работу. Пока они не достаточно вовлечены в общее дело, сохраняется опасность, что они приспособятся к буржуазной среде, и поэтому будут потеряны для рабочего движения.

Подобным образом в городах, управляемых рабочим движением, строгое применение Марксова правила в большинстве случаев привело бы к исчезновению освобожденных архитекторов, инженеров, врачей и других специалистов, чье политическое сознание является недостаточно развитым, но профессионализм высок. Опять таки это отнюдь не легкий ответ. Если посредственность становится нормой для общественной занятости без каких-либо материальных преимуществ, это тоже может стать питательной почвой для конформизма и повиновения.

В обществе, где господствуют капиталистические нормы и ценности, невозможно построить совершенную систему социалистических человеческих отношений –  даже внутри рабочего движения. Это могло бы быть жизнеспособным лишь для ядра высоко сознательных революционеров. Но широкое рабочее движение объективно более глубоко интегрировано в буржуазное общество и коммунистические принципы гораздо труднее практиковать в его рядах. Следовательно, всегда имеется опасность, что специфические барьеры по предотвращению бюрократизации будут прогрессивно ослабляться.

На фазе истории, характеризующей капитализм, диалектика частичных завоеваний существует в своей развитой форме сознательной интеграции в буржуазное общество с логикой и политикой классового сотрудничества. Все препятствия для бюрократизации внутри реформистских или нереформистских массовых организаций исчезают. Социал-демократические лидеры больше не отдают часть своего парламентского жалованья в организацию. Действительно, партийные и профсоюзные функционеры перерождаются в клиентуру буржуазии внутри рабочего класса, трудовых лейтенантов Капитала, если повторить формулу американского социалиста Даниэля Де Леона. Бюрократическая деформация огромными скачками продвигается к бюрократической дегенерации.

  • 2.4     Рабочая бюрократия у власти

Действие подобного трехэтажного процесса можно было обнаружить в Советском государстве. Во-первых, там существовали лишь привилегии авторитета и политические преимущества, вытекающие из монополии на осуществление власти. Затем следует социально-экономические привилегии материального и культурного характера. В конце концов воцаряется полная деградация. Партийно-государственные бюрократии сливаются с бюрократическими администраторами в области экономики, в результате чего формируется затвердевший и неподвижный социальный слой (Троцкий называл его настой), и который использует свою монополию власти для сохранения и расширения своего материального и социального положения. Тот факт, что рабочая бюрократия до последующего времени осуществляла государственную власть, в десятикратном размере приумножает все антирабочие, консервативные и паразитические черты, просматривающиеся в профсоюзных и партийных бюрократиях массового рабочего движения.

В последнее время на свет появилось много информации о росте бюрократического аппарата, расширении его привилегий и его почти абсолютной власти в Советской России, начиная с начала 20-х годов [31]. Аппарат освобожденных функционеров в Коммунистической партии подскочил от едва ли 700 человек в 1919 году до 15300 человек несколько лет спустя. В то время как первые 700 человек избирались рядовыми членами, следующие тысячи были назначены в клиентурную структуру, будучи обязанными и преданными за безопасность своих постов партийному секретариату и его генеральному секретарю И. В. Сталину.

Незаконно нарушая принцип «партийного максимализма», Сталин начал распределять иерархически дифференцированные денежные и неденежные привилегии членам аппарата, чье общее вознаграждение к 1923-1924 гг. в десять раз превышало зарплату среднего рабочего [117]. Начиная с годов эти материальные привилегии возросли и стали институциональными: чудовищным образом раздутые доходы, специальные магазины, дома для отдыха в выходные дни (дачи), личные платы в больницах, специальное образование, замаскированное как «школы для особо одаренных», зарезервированный доступ к поездкам за границу и так далее. Какие бы мифы не распространяли маоисты и неомаоисты в Китае и в других местах, общая сумма привилегий при Сталине была, конечно, больше, чем при Хрущеве.

Борис Ельцин в его автобиографии несколько страниц посвящает образу жизни высшей номенклатуры. Приведем лишь несколько значительных отрывков:

Низкопоклонничество и покорность вознаграждаются, в свою очередь, привилегиями: специальными больницами; спецсанаториями; прекрасной столовой Центрального Комитета; равным образом чудесным обслуживанием по поставке домой бакалейных и других товаров; закрытой телефонной сетью кремлевской линии; бесплатным транспортом. Чем выше взбираешься по служебной лестнице, тем больше комфорта тебя окружает и тем тяжелее и болезненней становится терять его. […] Все было тщательно продумано: начальник сектора не имеет персональной автомашины, но он имеет право заказать машину из автобазы Центрального Комитета для себя и для своих ближайших сотрудников. Замначальника управления уже имеет свою персональную «Волгу», в то время как у начальника имеется другая «Волга», снабженная телефоном.

Но если вы пробьетесь на вершину пирамиды истэблишмента, тогда это уже «полный коммунизм». […] Даже на моем уровне кандидата в члены Политбюро мой домашний персонал состоял из трех поваров, трех официанток, горничной и садовника с его собственной командой помощников. […] Но, как это ни странно, вся эта роскошь не могла создать ни комфорта, ни удобства. Какая может быть теплота в отделанном мрамором доме? […]

На даче имеется свой собственный кинотеатр и каждую пятницу, субботу и воскресенье приезжал киномеханик с набором фильмов. Что касается медицинского обслуживания, то все лекарства и оборудование импортные, и все представляют собой последнее слово в области научного исследования и технологии. Палаты «кремлевской больницы» – являются огромными люксами, опять же окруженные роскошью: фарфор, хрусталь, ковры и люстры. […]

«Кремлевский паек», специальное пособие в виде обычно недоступных товаров, приобретается представителями наивысшего эшелона за половину его себестоимости и состоит из продуктов наивысшего качества. В Москве всего около 40000 человек пользуются привилегией получения этих спецпайков [118].

Подобным образом, в ГДР, в то время как страна страдала от нехватки иностранной валюты, необходимой для импорта жизненно­важных запчастей, 10 миллионов марок (более 5 миллионов долларов по официальному обменному курсу) откладывалось ежегодно лишь для того, чтобы вводить предметы роскоши для 23 членов Политбюро. Практика в Польше, не говоря уже о Румынии Чаушеску, была еще хуже.

Конечно, мы никогда не должны забывать, что такие привилегии являются действительно незначительными по сравнению с богатствами верхушки монополистов и гангстеров в капиталистических странах. Здесь имеются миллиардеры, а там всего лишь миллионеры или лица, владеющие даже меньшей суммой, чем эквивалент одного миллиона долларов. Тем не менее с психологической точки зрения эти различия едва ли снижают возмущение и чувство того, что их предали, которое испытывали трудящиеся в посткапиталистических обществах. Как давно указывала Анжелика Бабанова, одно дело, когда капиталист, никогда не выступавший за защиту социального равенства и справедливости, цинично наслаждается, роскошью среди массового лишения. И совсем другое дело, когда люди, утверждающие, что они социалисты или коммунисты, не менее цинично пользуются выгодами, более или менее крупными, среди еще гораздо большей нужды [119].

Это приводит нас к пониманию важного исторического различия между советской бюрократией и капиталистическими правящими классами. В период прихода буржуазии к власти это был уже экономически и культурно привилегированный и самоуверенный класс, агрессивно утверждающий свою идеологическую гегемонию над обществом, хотя и остающийся еще политически угнетенным. Поэтому в результате победоносных революций он мог с относительной легкостью захватить аппарат абсолютистского государства и переделать его в своих собственных интересах. С помощью всепроникающей власти денег и богатства он смог создать особые отряды государственных функционеров, подчиненных ему в силу этого. Другими словами, используя выражение Каутского, он мог править, непосредственно не управляя.

После победоносной социалистической революции рабочий класс оказывается в совершенно другой ситуации. Он не обладает опытом управления. Он не имеет идеологической гегемонии в обществе. В культурном отношении он менее развит, чем бывшие правящие классы, чье влияние он продолжает испытывать в течение длительного периода. Он не может использовать буржуазный государственный аппарат в целях самоосвобождения. Будучи изолированным в одной или нескольких странах – особенно, если они относительно отстали – он постоянно испытывает «потребительское», технологическое и культурное давление мирового рынка, в первую очередь со стороны ведущих индустриальных держав мира.

Рабочий класс может править, лишь осуществляя управление. Он должен осуществлять власть одновременно на предприятии и на уровне отрасли, муниципалитета и региона, а также на уровне совокупности государства и национальной экономики, если ему суждено «править» в действительном и прямом смысле этого слова: принимать ключевые решения, касающиеся экономических, социальных и культурных приоритетов при размещении скудных ресурсов. Таким образом функциональное разделение пролетариата на тех, кто «профессионально осуществляет власть», и остальную массу класса приводит в движение общественный процесс, который подавляет прямое коллективное правление класса, как такового.

Хорошо известно, что в условиях России в конце гражданской войны целый ряд неблагоприятных обстоятельств резко ускорил этот процесс. С точки зрения конкретных механизмов, однако, это выразилось в подъеме независимости аппарата, назначаемого, контролируемого и централизованной) сверху донизу, и стремящегося укреплять стабильность своего положения, что привело к тому, что рабочий класс, как таковой, перестал осуществлять власть в Советской рабочей России. Вот как Раковский описывает эту бюрократическую узурпацию:

Определенные функции, ранее осуществляемые партией в целом, всем классом, в настоящее время превратились в атрибуты власти, реальные лишь для определенного числа лиц в партии и в этом классе. […]

Эти функции изменили сам организм: иными словами, психология тех, кому были поручены различные административные задачи по управлению экономикой и государством, изменились до такой степени, что не только объективно, но и субъективно, не только материально, но также и в моральном отношении они перестали быть частью этого самого рабочего класса. Так, например, директор завода, выступающий как сатрап, несмотря на то, что он коммунист, несмотря на свое пролетарское происхождение, несмотря на то, что несколько лет назад он сам был заводским рабочим, не будет в глазах рабочих являться воплощением лучших качеств пролетариата [120].

Оглядываясь назад, нельзя не переоценить четкость «Декларации 46» – первого, осуществленного «левой оппозицией» анализа имевшего место исторического отступления, которая была сформулирована в октябре 1923 года:

[…] партия в значительной степени перестает быть тем живым независимым коллективом, который широко охватывает живую действительность, поскольку он тысячами нитей с ней связан. Вместо этого мы наблюдаем постоянно растущее и сейчас едва скрываемое разделение партии на секретарскую иерархию и «тихих людей», на профессиональных партийных деятелей, рекрутируемых сверху, и общую партийную массу, не участвовавшую в общественной жизни.

Это факт, который известен каждому члену партии. Партийные члены, не удовлетворенные тем или этим решением центрального комитета, сомневающиеся, замечающие ту или иную ошибку, непоследовательность или беспорядок, боятся говорить об этом на партийных собраниях или даже упоминать об этом в частных разговорах, если только партия не будет полностью надежным с точки зрения «благоразумия». Свободная дискуссия внутри партии практически исчезла. Общественное мнение партии Задушено.

Сегодня не партия, не ее широкие массы выдвигают и выбирают членов провинциальных комитетов и Центрального Комитета РКП. Наоборот: секретарская иерархия партии все в большей степени набирает членов конференций и съездов, которые все быстрее превращаются в исполнительные ассамблеи этой иерархической власти.

Режим, установившийся внутри партии, совершенно невыносим. Он разрушает независимость партии, заменяя партию набираемым бюрократическим аппаратом, который действует беспрекословно в обычные [сравни «рутинные», по формуле Парвуса] времена и который угрожает стать совершенно неэффективным перед лицом надвигающихся серьезных событий [121].

Все это широко и повсеместно признавалось и повторялось Горбачевым и его сторонниками, но пятьдесят шестьдесят пят лет спустя.

Григорий Водолазов пишет: «Зрелый, развитый сталинизм, который имел место в середине 30-х годов, – это идеология бюрократической элиты…».

Речь шла о бесспорном выражении объективных интересов бюрократического слоя… Учитывая мощный рост военно­-коммунистических и бюрократических тенденций командования, Ленин в начале 20-х годов с беспокойством писал, что если нам суждено погибнуть, виной этому будет бюрократия. Он серьезно размышлял тогда об опасностях «термидора» [122].

Но признание этого пришло слишком поздно. Ибо совокупным результатом узурпации власти бюрократией, разобщения и деполитизации рабочих является ужасное недоверие, питаемое массами по отношению к коммунизму, марксизму и социализму. Дело не в том, что массы продолжают оставаться пассивными – на самом деле они, наконец, просыпаются и действуют более смело. Но они осуществляют это на качественно более низком уровне и с глубокой враждебностью по отношению к партии, которая отождествляется с привилегированной бюрократией. Как давно предсказывала оппозиция, вместо того, чтобы гарантировать «ведущую роль партии», бюрократический режим привел к потере доверия и устранил любую возможность руководства со стороны партии [ 123], а затем и смену партии – добавим мы.

Иногда говорят, что осуществление власти после эксплуатации капиталистов, является в основном вопросом экономики, и бюрократия осуществляет правление в той степени, в какой она контролирует распределение общественного прибавочного продукта. Но сконцентрировать на этом внимание –  означает упустить главное.

При капитализме буржуазный класс правит, главным образом, экономическими средствами, поэтому его правление сохраняется при режиме ограниченного голосования, в условиях всеобщего избирательного права, и при парламентских социал-демократических правительствах, и в условиях военных или фашистских диктатур.

Докапиталистические правящие классы наоборот осуществляли власть в основном на почве скорее внеэкономического, нежели экономического принуждения, и это верно также относительно советской бюрократии. Но это внешнеэкономическое принуждение может действовать лишь, если оно совпадает с распылением и пассивностью трудящихся масс. Если последние бросят вызов бюрократическому контролю на политическом уровне, этот контроль за общественным прибавочным продуктом растает, как снег под солнцем. Роль буржуазии совместима с расширением (в определенных пределах) демократических прав масс. Правление бюрократии несовместимо со значительным расширением этих прав.

Таким образом, проблема власти в посткапиталистическом обществе, в основном есть политическая по своей природе проблема. Задача осуществления власти социал-демократами включает вопросы:

  1. Решительный контроль за государством со стороны трудящихся масс;
  2. Такую форму принятия решений, при которой разрушается автономия аппарата, сокращаются ее масштабы;
  3. Меняющийся выборный характер должностных лиц, что должно быть использовано против сопротивления бюрократии.

Главная альтернатива нашему марксистскому объявлению подъема и роли советской бюрократии выражается в идеалистическо-нравственных категориях, таких как «ошибки», «неправильное поведение», «личная жажда власти», «отсутствие коммунистической морали», «плохие привычки», «фракционность», «групповщина», «неправильный стиль руководства» и так далее. Это верно даже в отношении Лукача, например, по крайней мере, до последнего периода в его жизни. Свой анализ XX съезда КПСС он начинает с откровенного отказа от того, что «культ личности» является объяснением сталинизма, вместо чего он делает первые робкие шаги к социальной и материалистической точке зрения:

Моя первоначальная, почти немедленная реакция на XX съезд была направлена поверх личности, против организации, против бюрократического аппарата, который породил культ личности и который затем придерживался его в виде постоянного и расширяющегося воспроизводства [124].

Однако отклонение к историческому идеализму следует немедленно. Вместо того, чтобы объяснять анатомию аппарата на основе конфликта социальных интересов, пользуясь методом исторического материализма, Лукач объясняет огромные преступления Сталина, ссылаясь на его ошибочные идеи: «Я еще не полностью исследовал предмет, но эти мимолетные и фрагментарные наблюдения достаточны для того, чтобы показать, что относительно Сталина это был, разумеется, не вопрос изолированных, случайных ошибок, как в течение длительного времени многие предпочитали считать. Это скорее был вопрос системы ошибочных представлений, развивающихся в течение определенного периода времени» [125].

Иными словами, не бюрократия действовала активно, чтобы установить «культ личности» (и свою монополию власти) в интересах материальных интересов, которые противопоставляли ее рабочему классу как чуждую социальную силу. Нет, «ошибочные идеи» Сталина (возникшие в особой ситуации Советского Союза в 30-е годы) привели к тотальной и произвольной власти бюрократии.

Жан-Поль Сартр, когда он находился в своей апологетической фазе по отношению к сталинизму, также применял идеалистические или фетишистские формулировки:

С момента, когда СССР, окруженный и одинокий, предпринял свои гигантские усилия по индустриализации, марксизм [?] оказался неспособным вынести удары этой новой борьбы, практических задач и ошибки, не отделимые от нее [126].

СССР в общем и в абстракции? Не конкретное общество со структурой социальных классов и слоев, имеющих противоречивые интересы? Что это за «практические задачи»? Может быть, принудительная коллективизация? И какой «марксизм» пострадал в результате этих задач? «Марксизм» Сталина?

Другой стороной медали идеалистических тезисов Лукача является «объективистское» объяснение в духе Элленштейна, обосновывающее сталинистский феномен историческими условиями того времени. Это вновь оставляет в стороне специфическую социальную природу бюрократии и воздействие сталинистской политики на обстоятельства обслуживаемого вопроса [127].

Только революционный марксистский анализ полностью задействует диалектику объективного и субъективного в конкретном историческом процессе, вызванном к жизни сталинизмом.

  • Бюрократическая теория труда

Точно так же, как мы наблюдали укрепление власти бюрократии, выраженное в определенных взглядах на государство и товарное производство, так и существование слоя находит свое отражение в характерной деформации марксистской теории труда.

Несколько лет назад в ГДР проходила интересная дискуссия по, на первый взгляд кажущемуся абстрактным, философскому вопросу об основной природе труда. В соответствии с определением официальных партийных идеологов труд –  это «целенаправленная деятельность», то есть деятельность, имеющая определенную цель. Верно, что Маркс высказывается в таком же смысле в первой главе первого тома «Капитала», и отрицать такое определение труда означало бы впасть в механическую материалистическую концепцию. Но уже в «Немецкой идеологии» и в их более поздних произведениях Маркс и Энгельс также подчеркивают тот факт, что труд материально воспроизводит как человеческое выживание (существование), так и человеческую сущность [128]. Действительно, мы должны понимать труд в марксистской концепции как диалектическую комбинацию, противоречивое единство материального и целевого компонента человеческой активности, производства и общения, определяющих друг друга и зависящих друг друга.

Как только выяснится это нерастворимое отношение, тут же возникнет следующий вопрос. Кто устанавливает цели труда, «цель производства»? Когда Маркс говорит, что в голове даже самого плохого архитектора образ того, что он хочет построить, существует до его материальной реализации, – этот пример явно предполагает чистый индивидуальный труд. Никто серьезно не мог бы утверждать, что конечная форма небоскреба, не говоря уже о конечной модели самолета, существует в голове каждого индивидуального работника, прямо или косвенно участвующего в его производстве. Очень часто он или она даже не знают, в производстве конечного продукта фактически участвует их труд. Весьма часто они являются лишь звеном в сложной цепи живого и мертвого труда – рабочих й механизмов, чей конечный продукт осознается лишь небольшой группой ученых, конструкторов, плановиков и технократов.

Каждые продвижение вперед в объективном обобществлении труда, то есть в массовом производстве и крупномасштабной промышленности, сопровождается параллельным прогрессом в техническом разделении труда на уровне предприятия и экономики в целом, что отделяет замысел от фактического производства. Социальные силы, отличные от непосредственных производителей, определяют цели производства.

Социализм не обязательно подразумевает полное исчезновение технического разделения труда (хотя, как мы увидим в последней главе, его сокращение на основе радикальной революции в технологии необходимо по причинам как человеческой, так и природной экологии). Однако есть и то, что социализм действительно предполагает, – это отмирание общественного разделения труда между теми, кто устанавливает, и теми, кто реализует цели производства, между администраторами и производителями; между теми, кто командует, и людьми, которыми командуют. И тем не менее, если мы проследим логику их положения, именно это как раз и отрицается официальными идеологами бюрократии, то заметим, что она продолжает сводить творческую деятельность к «умственному труду», отделенному и изолированному от материальной деятельности или ручного труда [129]. Такая точка зрения предполагает, что «мыслители», «плановики», «администраторы» или «бюрократы» действуют и существуют отдельно от непосредственных производителей – или, по выражению Харальда Беме, «деятельность функционеров» находится «выше труда» [130]. Таким образом неогегельянская, неолукачевская концепция труда, исключительно целенаправленного, отделенного и изолированного от его материально-чувственного содержания, подразумевает увековечение общественного разделения труда при социализме; это типичное самооправдание бюрократии.

Беме также правильно указывает на связь между этой односторонней концепцией труда и бюрократической идеологией товарного производства при «социализме». Ибо теоретическое отделение подразделения I и подразделения II, как существующих независимо друг от друга, предполагает, что при государственной собственности на средства производства или даже при более высоких формах общественной собственности сила, отличная от непосредственных производителей, представляет государство, общину, «коллективного производителя», общество в его совокупности. В противном случае, «обмен» между двумя подразделениями (то есть сохранение товарного производства) не имеет никакого смысла. Вы не будете производить обмен с самим собой.

Опять-таки существование бюрократии в качестве отдельного социального слоя оправдывается ее идеологами как соответствующее «объективным экономическим законом», как необходимое и полезное. Но тогда бюрократия предполагает, что разделение общественного продукта между подразделениями I и II продолжает принимать стоимостную форму и приводит к обмену, считается само собой разумеющимся, что непосредственные производители примут их подчиненное положение в общественном разделении труда, несмотря на то, что их материальные интересы противоположны материальным интересам бюрократов. Весьма мягко выражаясь, не существует эмпирического свидетельства долгосрочной достоверности подобного предположения [131].

Бюрократия просто не может себе представить, что в бесклассовом обществе массы непосредственных производителей (включая, разумеется, ученых, изобретателей или техников, поскольку они остаются представителями отдельных профессий в рамках совокупной рабочей силы, необходимых для обеспечения непрерывного производства) могли бы свободно и демократически определять как цели, так и организацию трудового прогресса. И тем не менее, таково значение концепции планового рабочего самоуправления, сочетающегося социалистической демократией. Вот что в конечном счете означает отмирание товарного производства, общественного разделения труда и государства.

Даже независимые исследователи в восточноевропейских странах хранят иногда любопытное молчание на этот счет. Так, венгр Ференц Тэкен является опытным марксистским историком. Но в своем фундаментальном труде по теории общественных форм – по существу это расширенный комментарий к «Grundrisse» Маркса, посвященный докапиталистическим формациям, – он пытается в академической манере свести предысторию и историю человечества к диалектической взаимозависимости между трудом, собственностью и личностью [132]. Он совершенно оставляет в стороне функционирование государства и даже не упоминает личные специфические ссылки Маркса по этому вопросу в его первоначальном плане «Капитала».

С началом гласности, однако, ряд советских авторов, вслед за Бутенко, признали природу бюрократии как социального слоя со специфическими интересами [133], и в настоящее время это широко распространенное мнение в бывшем СССР.

  • Бюрократическая власть и контроль за трудом

Специфическая природа советской бюрократии еще более проясняется в свете ее отношения к труду и контролю за трудом. Венгр Андраш Хегедус, бывший сталинистский премьер-министр, дал замечательный анализ этой проблемы:

По-моему, отношения господства и подчинения при социализме возникают непосредственно из различий в положении, занимаемом в разделении труда, и из того факта, что бюрократическое отношение, как существенное отношение, сохранилось в социалистическом обществе (хотя оно играет роль, существенно отличную от роли, которую оно играет при капитализме), главным образом потому, что дальнейший рост и сохранение иерархически построенного административного аппарата представляет общественную необходимость [134].

Мы уже выразили нашу точку зрения относительно границ этой «общественной необходимости». Хегедус обращает также некоторое внимание на социальные и политические последствия материальных привилегий бюрократии. Но, продолжая, он делает интересное замечание, которое смыкается с мнением Беме, уже приводимые нами:

[…] определяя положение, занимаемое в общественном разделении труда, как важнейшую независимую переменную в социалистическом обществе, мы не должны отождествлять его просто с занимаемой должностью. На самом деле в общественном разделении труда представляет собой определенный тип производственного отношения, которое никогда не характеризует просто индивидуальную работу, но всегда включает существенные отношения к другим лицам и к обществу. […]

Существуют различные типы работы в рамках общественного разделения труда, определяемые со степенью, в которой они позволяют осуществлять контроль над своей собственной работой и работой других.

Число рабочих, занимающихся неручным трудом, возросло как в абсолютном, так и в относительном отношении, особенно за последние десять лет. Современная цифра составляет в среднем 29,3 работника неручного труда на каждые 100 работников ручного труда.

Однако такое разделение является грубым, лежащим на поверхности, и не удовлетворит того, кто пожелал бы осуществить тщательное изучение социальной структуры социалистического общества, поскольку ни одна из этих групп не может быть названа однородным слоем. (…)

Работники научного труда в статистическом отношении, по-моему, могут быть разделены по крайне мере, на пять групп (для социологических целей):

  1. Работники, занимающие исполнительные должности, которые не только осуществляют относительно высокую степень контроля за работой других, но также контролируют свой собственный труд (…)
  2. Работники, занимающие исполнительные должности, которые контролируют работу других, в основном, в рамках иерархических и стандартизированных систем (…)
  3. Работники, занимающиеся прежде всего умственным трудом, которые не контролируют работу других, но обязательно осуществляют контроль за своей собственной работой (…) Сюда входят врачи, учителя и юристы.
  4. Работники, занимающиеся прежде всего умственной работой, но не контролирующие ни свой, ни чужой труд (…)
  5. Работники, выполняющие работу, требующую внимания, но не умственной деятельности высшего порядка, которые не могут контролировать ни свою работу, ни труд других, например, бухгалтеры, клерки или младшие научные сотрудники [135].

Мы могли бы обобщить в нижеследующей таблице это общественное разделение труда в бюрократизированных обществах, находящихся на переходе от капитализма к социализму:

Социальный слой Контроль за своим собствен­ным трудом Контроль за трудом других
Высший эшелон бюрократов, ведущие ученые, художники и т. д. + +
Средний уровень бюрократов и интеллектуалов +
Мелкие бюрократы, мастера и т. д. +
Простые рабочие и крестьяне

Как указывал восточно-германский философ Петер Файст, существует также другое измерение проблемы контроля за трудом. Труд представляет собой в самом общем значении этого слова деятельность, являющуюся основной физико-психологической потребностью людей [136]. Пассивность или бездеятельность, с другой стороны, является источником глубокого чувства разочарования и безысходности; оно включает чувство личной бесполезности и ненужности. Кроме того, чем в меньшей степени труд или деятельность вообще выглядят как самоконтролируемые и имеющие определенное значение в глазах тех, кто занимается ими, тем в большей степени растет это чувство разочарования. При бюрократическом управлении обобществленной (государственной) экономикой это чувство безысходности неизбежно пронизывает почти все слои общества [ 137].

Разочарование в работе питает желание скрыться в потребительстве, что подстегивается бюрократией, как меньшее зло по сравнению с самоуправлением. Но поскольку плохо управляемая экономика не может удовлетворять потребительские нужды, возникает порочный круг, что рано или поздно должно привести к взрыву гнева.

Гарри Брейверман справедливо настаивал на значении капиталистического контроля за процессом труда в качестве существенного условия функционирования капиталистического способа производства [138], в то время как Андре Горц подчеркивал, что именно эта необходимость контроля – в большей степени, чем стремление получить все большие прибыли – является главной причиной массовой фрагментации труда при капитализме XX века [139]. Другие авторы пошли даже еще дальше, изобретя формулу «политические производственные отношения». Пирамида контроля, охватывающая табельщиков, мастеров, контролеров качества, сотрудников безопасности на предприятии и другой персонал, усиливает эти постоянные попытки подчинить труд не только механизмам, но также живым агентам капитала. Отделение труда от знания – что является одной из характеристик классового общества, получающей свое полное развитие при капитализме, – выражается в сети учреждений, ограничивающих труд механическими и повторяющимися функциями.

Итак, во всех своих крупнейших работах, от «Немецкой идеологии» и «Grundrisse» до «Капитала», Маркс, в частности, утверждал, что в бесклассовом обществе массы производителей контролируют свой собственный труд. Нет никакого разделения между теми, кто контролирует и управляет, и теми, кто вкладывает труд непосредственно в процесс производства. Общественное разделение труда исчезает: «Всесторонне развитые личности, чьи общественные отношения, так же как и их собственные общинные отношения, подчиняются их собственному общинному контролю…» [140].

Маркс не предвидел полного исчезновения всех форм профессионального разделения труда – это было бы утопией, за исключением высокороботизированного общества. Но он провел четкое различие между профессиональным общественным разделением труда, каковое несовместимо с правлением свободно ассоциированных производителей [141]. Он не рассматривал вопрос о контроле над трудом в переходный период между капитализмом и социализмом. Но здесь также его мышление, очевидно, развивается в том же самом направлении. Освободившись от власти капитала, производители должны стать, и они в состоянии это сделать, хозяевами самих себя в том числе и на рабочих местах [142].

  • Структура бюрократии

В предыдущем разделе мы обсуждали общее значение привилегий при формировании бюрократии в рабочих государствах. Сейчас следует рассмотреть более подробно порождаемую этим социальную структуру.

В типично демагогической манере Егор Лигачев, представитель наиболее консервативного крыла советской бюрократии, отрицал всю проблему привилегий, утверждая на заре перестройки, что средний доход партийных и государственных функционеров несколько ниже дохода рабочего средней квалификации: 200-250 рублей в месяц. Формально говоря, он прав. В Советском Союзе имелось 18 миллионов функционеров, и, очевидно, каждый из них не мог зарабатывать в десять раз больше, чем простой рабочий. В США также не найдется восемнадцати миллионов семей, зарабатывающих в десять раз больше, чем полностью занятый квалифицированный рабочий в промышленности. Тем не менее, Лигачев прекрасно знает, что многочисленные рабочие и интеллектуалы, осуждавшие привилегии, имели в виду не мелких функционеров, а номенклатуру. Именно у этой элиты, насчитывавшей 300000 – 400000 человек, денежные и другие поступления несомненно превышали доход среднего рабочего в десять раз и больше.

Следует ли нам в таком случае ограничить концепцию бюрократии рассмотрением ее высшего слоя, номенклатуры? Никоим образом. Было бы ошибочно, как с аналитической точки зрения, не включать в эту категорию среднее звено партийных, государственных и профсоюзных функционеров, а также офицеров в милиции и армии. Номенклатура была бы не в состоянии полвека и более управлять таким современным индустриализированным и урбанизированным обществом, как СССР, Чехословакия, Польша, Югославия или Венгрия – даже такой в некоторых отношениях отсталой страной, как Китайская Народная Республика, – с помощью всего лишь нескольких сотен тысяч человек. Ей нужны промежуточные инструменты, скрепляющие социальную ткань, и повсеместно эту функцию именно средние слои бюрократии, около двух миллионов человек осуществляли.

В буржуазном обществе эта роль выполняется средними классами, включающими так называемый «новый средний класс», которой со строгой научной точки зрения представляют собой верхнюю часть пролетариата, не владеющую достаточной собственностью, чтобы освободиться от экономического принуждения продавать свою рабочую силу. Среди всех этих слоев приобретение, защита и идеология частной собственности имеют ключевое значение, что вынужден признать каждый, кто не ослеплен невежеством или самообманом.

Подпишитесь на нас в telegram

В Советском Союзе дело обстояло несколько по-другому. Разумеется, тенденция к личному обогащению не исчезала, фактически после установления сталинистской диктатуры она постоянно усиливалась. Но было бы неверно предполагать, что человек, стремящийся стать мелким партийным, государственным или профсоюзным функционером, стимулируется к этому лишь желанием приобрести частную собственность и денежное богатство. Скромные привилегии, получаемые вследствие занимаемого положения, почти всегда находятся вне чисто денежной сферы. Исключение составляет бюрократия распределительной системы, связанная с местной и региональной мафией. В общем, наиболее значительные привилегии включают доступ к определенным товарам и услугам, надежность карьеры, спокойную жизнь, удовлетворение от командования другими людьми и так далее.

Кроме того, равно как никакая бюрократия не может управлять массовыми профсоюзами без посредничества хотя бы со стороны части ее членов, так и сталинистская бюрократия не может управлять бюрократизированными рабочими государствами без посредничества со стороны меньшинства рабочего класса. Когда мы говорим «посредничество», мы не обязательно имеем в виду открытое или сознательное «сотрудничество», хотя и это существует. Равным образом, невозможно создать какие-то общие образцы для всех этих обществ. Румынская бюрократия при Чаушеску, например, несомненно, была более изолирована от рабочего класса, чем бюрократия в ГДР, в то время как чехословацкая бюрократия имела большие связи с массами во время Пражской весны, чем при Новотном или Якеше. В Югославии национально-освободительная борьба, послевоенный революционный подъем, успешное сопротивление Сталинизму и эксперимент с самоуправлением означали, что в течение длительного периода времени отношения партии с рабочим классом были более глубокими, чем в любой другой восточно-европейской стране.

В качестве общего правила можно сказать, что ни одно из этих направлений не рассматривалась как инструмент защиты [143], но лишь в качестве государственных партий, орудий «новых хозяев» чем они в действительности и были.

Однако отсюда не следует, что разрыв с рабочими был полным. Место этих партий в обществе, в том числе и на предприятии, делало такое положение объективно невозможным. Ибо партия не состояла лишь из управляющих и мастеров: в ее рядах насчитывалось большое число функционеров, к которым рабочие вынуждены были обращаться для рассмотрения их жалоб, преодоления затяжки при выплате пособий по болезни или пенсий, для получения путевки в профсоюзный дом отдыха и так далее. Она насчитывала также миллионы непосредственных производителей – от семи до восьми миллионов человек в СССР, и такая же пропорция в Восточной Европе, – огромное большинство которых вступили в партии не из страха или откровенного карьеризма. Нелепо было бы представить этих рабочих как простых марионеток или прихвостней бюрократии КП.

Таким образом, правящие коммунистические партии отражали более сложное и диалектическое общественное отношение, чем то, которое существует между эксплуатирующими предпринимателями и эксплуатирующими предпринимателями и эксплуатируемыми наемными работниками. Это различие, а также специфическая природа бюрократий рабочих государств, проявлялось в традиционно относительно высокой степени вертикальной мобильности [144].

В капиталистических странах, в частности, при монополистическом капитализме, эволюция социальных структур, как правило, определяется растущей централизацией капитала и пролетаризацией труда. Разумеется, эти тенденции не действуют прямолинейно или механически, особенно в периоды экспансий, когда действуют также и значительные контртенденции. Но, в конечном счете, доля зависимого (наемного) труда в активной части населения возрастает, в то время как доля независимых мелких предпринимателей падает. Доля мелких и средних буржуа, которые «вышли в люди», то есть стали некрупными капиталистами, также в исторической перспективе снижается. Что касается тех, кто достиг вышины, кто стал долларовыми миллиардерами и остаются таковыми на протяжении нескольких поколений с конца XIX столетия, то их число сводится к небольшой кучке.

В Советском Союзе, наоборот, рабочий с уровнем умственных способностей выше среднего и обладающий инициативой, мог стать бюрократом среднего слоя. Фактически бюрократия прилагала все усилия, чтобы поглотить таких людей в своих рядах, особенно если они были также критически настроены. Средние слои бюрократии быстро росли, а не сокращались [145]. Любой бедный местный бюрократ мог еще стать ключевым членом номенклатуры, если он сочетал вышеуказанные качества наряду с тактичным проявлением способностей и отсутствием угрызений совести, завоевать доверие тех, с кем и считаются на местном, региональном и национальном уровне, и оказаться на высоте в ряде критических ситуаций. В конце концов именно так Михаил Горбачев поднялся на вершину иерархической лестницы.

Действительно, в наши дни уже едва ли можно было найти среди верхних слоев номенклатуры сыновей или дочерей работников физического труда. Но с другой стороны, лишь меньшинство из них были сыновьями и дочерьми бывших высших бюрократов. Ни один член Политбюро или Совета министров не являлся отпрыском бывшего члена Политбюро или Совета министров. Разница с буржуазным обществом здесь, несомненно, огромная.

Тем не менее необходимо учитывать следующую характеристику советской бюрократии, если мы хотим понять ее природу и динамику развития: это не «чистая» рабочая бюрократия, но такая, которая с самого начала переплеталась с непролетарскими, мелкобуржуазными и даже буржуазными слоями равно как и остатками царского бюрократического аппарата.

Как указывает Э. X. Карр, «управление промышленностью переходило обратно в руки бывших буржуазных управляющих и специалистов, и все большая их доля приобретала достоинство и безопасность партийного членства» [146]. Ленин настойчиво подчеркивал элемент преемственности прошлого в некоторых из своих последних работ, а Троцкий позднее писал:

[…] армия советского термидора набиралась, в основном, из остатков бывших правящих партий и их идеологических представителей. Бывшие помещики, капиталисты, юристы, их сыновья – то есть те из них, кто не бежал за границу,- принимались в государственную машину, а довольно большое число их – даже в партию. Весьма значительное число тех, кто принимался в государственный и партийный аппарат, ранее были членами мелкобуржуазных партий – меньшевиками и эсэрами. К ним следует добавить огромное число нейтральных и простых обывателей, дрожавших от страха на обочине во время штормовой эпохи революции и гражданской войны. Затем они, убедившись наконец в стабильности Советского правительства, посвятили себя с необычайной страсть «благородной» цели добывания «постоянных тепленьких местечек» [147].

Но в конечном счете соотношение сил внутри бюрократии изменится –  предсказывал Троцкий в «Переходной программе»:

Революционные элементы внутри бюрократии [составляли бы] лишь незначительное меньшинство. А … контрреволюционные элементы, растущие непрерывно, выражают со все большей последовательностью интересы мирового империализма. Эти кандидаты на роль компрадоров считают, не без основания, что новый правящий слой может обеспечить им их привилегированные позиции лишь путем отказа от национализации, коллективизации и монополии на внешнюю торговлю во имя ассимиляции «западной цивилизации», то есть капитализма. Между этими двумя полюсами располагаются промежуточные меньшевистско-эсэровские тенденции, которые тяготеют к буржуазной демократии.

Написанные более пятидесяти лет назад, эти строки представляют пророческую картину того, что произошло в последние годы жизни СССР.

Если мы теперь обратимся к современному функциональному расслоению внутри советской бюрократии, то ее ряды можно разбить на следующие категории: а) государственная бюрократия, центральные экономические администрации; б) военная в) полицейская бюрократия; г) бюрократия массовых молодежи, женщин и так далее; д) «культурная» е) профсоюзная бюрократия и включающая бюрократия; организаций бюрократия; ж) партийная бюрократия. Последняя из них осуществляла определенную степень конечного контроля над всеми остальными, хотя и в меньшей степени, чем это общепринято считать. Можно рассматривать ее как железный обруч, стягивающий всю бочку.

«Ведомстветизация» – некоторые используют формулу «феодализация» – бюрократии укреплялось. В каждой из вышеперечисленных ветвей «внутреннее продвижение по службе» являлось правилом. Вмешательство партийной бюрократии еще могло способствовать или препятствовать сделать карьеру, но это делалось в рамках установившихся иерархий и почти никогда – путем катапультирования аутсайдеров на посты генералов, высокопоставленных плановиков, секретарей объединений, профсоюзных боссов и так далее. Не стоит говорить, что каждая часть номенклатуры «присматривала за своими», иногда со значительными последствиями [148].

Татьяна Заславская предложила другой критерий для подразделения бюрократии по уровню образования и отношению к изменениям [149]. Среди двенадцати «ключевых социальных групп», которые она перечисляет, четыре можно считать частью бюрократии: хозяйственные руководители, ведущие кадры в торговле, высокопоставленные функционеры в партии и государстве, а также политические деятели. «Культурная и педагогическая интеллигенция» и «мелкие предприниматели» анализируются как отдельные группы. Заславская добавляет некоторые соображения относительно различий в отношениях в соответствии с возрастной группой, делая замечание – подтвержденное потом опытом в экс-ГДР, – что управленческая бюрократия делится на сторонников и противников реформ в соответствии с уровнем компетентности и способности изменяться. Хотя ее выводы интересны, они не оправдывают теоретического преуменьшения значения ключевой структурной дифференциации.

  • 2.8     Шизофреничное самосознание бюрократии

Очевидно, из нашей дискуссии следует, что бюрократия не смогла обрубить все нити, связывающие ее с рабочим классом, хотя она продолжала вести себя как паразитический, расточительный, предательский, угнетающий материально привилегированный слой этого класса. Точно так же она не смогла обрубить все свои связи с теорией Маркса и Ленина, в то же время извращая этот критический, освободительный набор идей и методов исследования, превращая его в серию диких разнокалиберных догм. Ее главным приходом к марксистской традиции был схоластический отбор цитат с единственной целью: оправдывать существующие социальные и политические структуры в государствах, которыми она управляет, и различные, часто противоречивые, политические мероприятия, которые она проводит одно за другим. Тем самым бюрократия превратила науку в инструмент, в служанку конъюнктурных политических целей и интересов, защищаемых ею.

При всем том догмы все же отбирались из работ Маркса, Энгельса и Ленина, хотя иногда с сильным элементом искажения или даже фальсификации, а не из опусов светил типа Сталина, Хрущева или Брежнева [150]. Это не может быть случайным, а результаты такого подхода не могут быть полностью предвидены.

В главе 1 мы указывали на чрезвычайно важный аспект идеологии бюрократии: комбинацию государственного товарного фетишизма. Дальнейшим существенно важным измерением является ее неспособность достичь самосознания и открытого самоутверждения, сформулировать с какой-нибудь степенью последовательности мировоззрение, которое можно было бы назвать ее собственным. Эта слабость, которая предоставляет вопиющий контраст с поведением всех правящих классов на протяжении истории, еще раз подтверждает, что бюрократия фактически не была правящим классом. Едва ли можно себе представить Сьейе, провозглашающего:          «Что такое третье сословие? Оно не

Существует» [151]. Равным образом нельзя себе представить южных рабовладельцев в послевоенных США, отрицающих существование этого «особого института», или европейских аристократов, утверждающих, что наследственной знати, наделенной особыми правами, нет. И тем не менее именно в таком духе номенклатура высказывалась в отношении самой себя на протяжении более полувека.

Это идеологическое самоотрицание, очевидно, представляет собой просто мистификацию. Оно полно взрывоопасных противоречий. Это бросается в глаза каждому, кто обладает малейшей степенью восприятию и замечает это изо дня в день в реальной жизни. Поэтому оно вызывает огромное сомнение и интеллектуальное отторжение. Оно может быть навязано неподатливому обществу лишь на основе институционизированной ложи, что опять-таки вызывает справедливое негодование [152]. Требуется высокая степень репрессивных мер для поддержания этой идеологии, причем не только, или даже главным образом, не против интеллектуалов, но против рабочих. Преступления, выражающиеся в провозглашении «чуждых идей» («клеветы на Советский социалистический строй», «антисоциалистической пропаганды» и так далее), должны были быть вписаны в уголовный кодекс и сурово наказываться заключением в тюрьму или трудовой лагерь [153]. Усилия бюрократии по отрицанию социальной действительности как таковой, сопровождаемому эффективным удушением всей социальной науки.

  Тот факт, что весь этот процесс происходил не в вакууме, а в рамках, все еще насыщенных ссылками на марксизм, делал его восприимчивым и взрывоопасным. Воздействия бюрократической диктатуры дискредитировали марксизм в глазах широких масс как «государственную религию», но пока работы Маркса, Энгельса и Ленина остаются широко доступными, всегда будут те, кто извлечет из них аналитические орудия для объяснения тайны бюрократии: как она была порождена, что она означает, как можно ее преодолеть. Критическая марксистская мысль –  это как гидра для бюрократии. Можно отрубать ей одну голову за другой. Ибо всегда будут отрастать новые.

Такова цена, которую бюрократия заплатила за постоянные ссылки на марксизм. С самых первых дней советского термидора она так и не нашла выхода. Кроме того, когда апологетическое искажение социальной науки достигает определенного порога, она начинает иметь объективные последствия, превращающие ее из опоры диктатуры в часовую бомбу, направленную против нее. Мистификация становится самомистификацией. Бюрократия становится все менее и менее способной увидеть или осознать процессы социальных изменений, происходящие у нее прямо под носом. Она больше не знает своей собственной страны [154]. Но поскольку это уменьшает ее способность защищать собственную власть, она вынуждена ослабить железную хватку, которой она сдерживала науку. Это одна из причин появления гласности Горбачева.

И именно потому, что марксизм идеологией, возрождение социальной науки не эмпирическим или прагматическим, «модернизирующему» крылу бюрократии, то оно становится все в большей степени переплетенным с возрождение марксистской критической мысли и анализа. В Советском Союзе в эпоху перестройки развернулась дискуссия о бюрократии как социальном явлении – в отличие от проблем бюрократических привычек и мышления, – которая была более глубокой и всесторонней, чем дебаты 20-х годов. Хотя она продолжалась недолго, по глубине она не уступала пятидесятилетней теоретической традиции на Западе, если фактически не превзошла ее.

Но это еще не все. По мере того, как возрождение марксистской и другой критической социальной мысли сочеталось с новыми общественными движениями и массовыми действиями, выступающими против существующего порядка, оно породило глубокий и постоянный кризис бюрократии. В частности, оказавшись перед фактом противодействия рабочего класса, ряд бюрократов вынуждены были задавать себе мучительные вопросы: «Кто мы? Коммунисты или всего лишь члены партии, называющие себя коммунистами? Чему мы, в основном, преданы – партии или рабочему классу, освобождению и марксизму» [155]? Если партия сейчас признает, что она не всегда права, должны мы или решать сами, на основе нашей личной совести, что правильно, а что нет в данной ситуации? Действительно ли мы свободны обсуждать все это? Внутри формальных партийных структур, или также вне их? Только лишь с членами партии или также с другими рабочими и критически мыслящими интеллигентами?

Таким образом, все ключевые вопросы, которые ставились, когда начиналась бюрократизация и подавление рабочей бюрократии, вышли на поверхность, в головах, по крайне мере, части бюрократии и ее идеологов. И не только в головах. Ужасное чувство вины начало жечь сердца поколения сталинистских и постсталинистских бюрократов, идеологов и попутчиков. Они виновны в чудовищных преступлениях, или в систематическом сокрытии их, ведь немало преступлений было совершено против своих же собственных товарищей по партии. Каинова печать проступила на их лбах.

Вчера все объяснялось как необходимое, неизбежное, как наименьшее зло или досадная ошибка [156]. Сегодня отвратительные преступления, направленные против тех или иных интересов рабочего класса и социализма, называются своими именами. Только наиболее циничные и нравственно низкие люди продолжают отрицать или преуменьшать эту вину [157].

Значительно, что у тех, против кого было направлено крупнейшее восстание рабочего класса в Восточной Европе, также развилось в какой- то степени искреннейшее признание вины и потребность в самокритике: мы имеем в виду венгерских сталинистов. Уже до начала революции 1956 года Имре Надь, который был честным коммунистом, написал работу, в которой давал переоценку всему периоду Ракоши, где он определял существование бюрократии КП как ключевой элемент вырождения партии:

Преобладание аппарата и снижение роли выборных органов, сопровождаемое усилением административных методов в партийном руководстве, отнюдь не является чем-то новым в жизни нашей партии. Это было типичным для доиюньских методов партийного руководства. Мы не смогли изменить это, что было особенно плохо, потому что советские товарищи, и особенно товарищ Хрущев, неоднократно обращали наше внимание на эту опасность: на тот факт, что аппарат ведет нас и берет верх над партией. [«Советские товарищи» забыли упомянуть, однако, что это уже имело место в СССР еще в 1923 году. – Э. М.] Растущее давление, терроризм и запутывание в области внутрипартийной демократии тесно связаны с господствующей ролью, которую взял на себя аппарат, и возросшим использованием административных механизмов во внутренней жизни партии. […]

Обвинения во фракционности исходит из искаженного взгляда на правила внутренней жизни партии. Каждое политическое заявление членов партии представляется как фракционность в глазах тех, кто отрицает фундаментальное право членов партии обсуждать партийные проблемы, обсуждать мнения и обмениваться ими; кто полагает, что члены партии могу обсуждать партийную жизнь, политические, экономические, культурные или международные вопросы только в присутствии партийного секретаря или под контролем членов аппарата; кто чувствует, что дискуссии должны проводиться в соответствии со специальными правилами или на основе заранее определенной точки зрения и в определенных границах – иными словами, только в условиях, которые готовы допустить «левые» экстремисты и партийная бюрократия [158].

Имре Надь не поколебался назвать вещи своими именами. То, что сталинизм создал в Венгрии, представляло собой настоящее вырождение рабочего государства:

Вырождение власти серьезно угрожает судьбе социализма и демократической основе нашей общественной системы. Власть все в большей мере отрывается от народа и резко направляется против него. Народная демократия, как тип диктатуры пролетариата, при котором власть осуществляется рабочим классом и зависит от партнерства двух крупных трудящихся групп – рабочих и крестьян – явно заменяется партийной диктатурой, опирающейся не на членов партии, а на личную власть, и пытающейся превратить партийный аппарат, а через него и членов партии, в простое орудие этой диктатуры. Ее власть проникнута не духом социализма или демократизма, а бонапартистским духом диктатуры меньшинства. Ее цели определяются не марксизмом, не учениями научного социализма, а автократическими взглядами, поддерживаемыми любой ценой п любыми средствами [159].

Предвидя дискуссии, которые будут проводиться в широком масштабе в СССР и Китае тридцати лет спустя, и откликаясь на то. что Левая оппозиция в КПСС провозгласила уже в 1923 году, Надь правильно установил связи между данным набором морально-этических норм – мы бы сказали этико-политических норм — и борьбой против бюрократического вырождения рабочей власти. Ибо укрепление материальных привилегий бюрократии наряду с давлением, чтобы не сказать репрессиями, осуществляемыми по отношению к членам партии и широким массам, создают социальную атмосферу всепоглощающего цинизма, при которой коррупция становится чем-то обыденным:

Несовместимо с общественной моралью, чтобы руководящие посты занимали директора и организаторы массовых судебных процессов [то есть показных судилищ — Э. M.J, или ответственные за пытки и убийство невинных людей, или организаторы интернациональных провокаций, или экономические саботажники, или расхитители общественной собственности, которые злоупотребляя властью, либо сами совершали серьезные преступления против народа, либо принуждают других совершать эти преступления. Общественные, партийные и государственные органы должны быть очищены от подобных элементов.

Существует некий тип материальной зависимости, который вынуждает людей отказаться от своей индивидуальности и своих убеждений, что несовместимо с моралью общественной жизни. К сожалению, это приобрело массовый характер здесь и должно рассматриваться, фактически, как болезнь нашего общества. Чрезмерная централизация экономической и политической структуры является неизбежным сопутствующим обстоятельством личной диктатуры. Какой вид политической морали имеется в общественной жизни, где противоположные мнения не только подавляются, но наказываются фактическим лишением средств к существованию; где те, кто выражает иные мнения, исключаются из общества, причем грубо нарушаются человеческие и гражданские права, зафиксированные в Конституции; где те, кто в принципе выступает против правящей политической тенденции, лишены возможности работать по своей специальности? […]

Это не социалистическая мораль. Скорее это современный макиавеллизм. Эта всемогущая материальная зависимость, эта забота о хлебе убивает самые благородные человеческие добродетели, добродетели, которые как раз и должны были бы развиваться в социалистическом обществе:            смелость, решительность, искренность и откровенность, последовательность принципов и сила. Вместо них руководители создали добродетель самоуничижения, трусости, лицемерия, беспринципности и лжи. Дегенерация и коррупция общественной жизни, падение морали происходящие в обществе по вышеприведенным причинам, являются наиболее серьезными проявлениями этического кризиса, проходящего перед нашими глазами. […] Фальш и карьеризм опасно распространяются в нашей общественной жизни и глубоко затрагивают человеческую мораль и честь; воцаряется недоверие; а атмосфера подозрения и мстительности изгоняет фундаментальную черту социалистической морали – гуманизм. Вместо него в нашей общественной жизни появляется холодная бесчеловечность. Шокирующую картину являет моральная ситуация нашей социальной жизни [160].

Кризис подлинной сущности бюрократов, которые не порвали своих пролетарских связей, наиболее ярко выразил начальник будапештской полиции Шандор Копати, бывший рабочий и сын рабочего, который перешел на сторону революции в октябре 1956 года и стал предметом особой ненависти КГБ. Он еле избежал смертного приговора, вынесенного Имре Надю [161]. Когда его допрашивали после ареста и спросили, кто он и какова его профессия, он не знал, что сказать:

Я открыл рот. Затем, к моему огромному изумлению, я осознал, что я больше не знаю. Начальник полиции Будапешта? Нет. Молодой рабочий- металлург, бродящий по лесам севера? Нет. Верный сын своего отца? Обожаемый отец своей дочери? Шпион, оплачиваемый Алленом Даллесом? Последовательность Хрущева и Имре Надя? Или же, может быть, Яноша Кадара? Пустая ракушечья скорлупа? Снежинка, сестра той, которая только что опустилась мне на лоб [ 162] ?

Три хорошо известных писателя в ГДР дали литературное выражение этой шизофрении. Наиболее патетическим является случай с бывшим министром культуры Иоганнесом Р. Бехером, который позволил, чтобы его вовлекли в провокацию против Лукача, с которым он дружил на протяжении всей жизни, против еще одного друга, Йенеса, а также Вольфганга Хариха, осужденного на длительный срок тюремного заключения. В скандально раболепном письме центральному комитету СЕПГ он объяснял, как он обожал Сталина и как он прославлял его в своих стихах, как он был потрясен откровениями Хрущева на XX съезде КПСС, но не извлек каких-либо отрицательных выводов о «беспрекословной партийной дисциплине» [163]. В то же самое время, однако, он тайно написал целую серию резких стихов, осуждающих тех писателей, которые доносили полиции на своих собственных товарищей, убивая их несколькими строчками. Одно из стихотворений заканчивается самоубийством такого доносчика: «После этого нельзя дальше жить как человеческое существо. И он застрелился из охотничьего ружья» [164].

Второй случай касается романиста Стефана Гермлина, который в ответе на вопрос интервьюера после XX съезда объявил, что он не знал, что московские судебные процессы были основаны на фабрикациях, но если бы и знал, не осудил бы их, поскольку это было бы на руку врагам СССР, единственного оплота в борьбе против Гитлера. Позднее Гермлин признал, что только правда революционна и что ее нужно говорить, чего бы это не стоило, в том числе внутри партии, даже рискуя быть исключенным [165].

Наиболее ярким примером шизофрении служит случай с самым талантливым немецким сталинистским писателем Бертольдом Брехтом. В его ужасной пьесе «Мероприятие» он как бы заранее пытался оправдать убийство невинных товарищей. Много лет спустя он не стал критиковать публично грубое подавление восстания рабочих Восточной Германии 17 июня 1953 года. Однако одновременно он сделал известную саркастическую запись в своем дневнике: «Если люди не следуют правильной линии партии, партия вправе уничтожить людей». И написал тайный стих, клеймящий Сталина как «выдающегося убийцу народа» [166]. Следует добавить, что он все-таки опубликовал несомненно анти-сталинистскую пьесу «Галилео», значительно лучшую, чем другие, где он выступает с защитой свободы мысли и науки, в то время как ее герой маневрирует принципами для того, чтобы выжить в атмосфере репрессий.

  • 2.9     Является ли бюрократизация массовых рабочих партий неизбежной?

Со второй половины XIX века столетия две различные тенденции поставили вопрос о том, является ли неизбежной бюрократизация массовых партий рабочего класса. С одной стороны, Роберт Майкелз, воодушевленный теорией «циркуляции элит» Моска и Парето, выдвинул «железный закон» олигархии, воздействующий на все партии [163]. С другой стороны, анархисты разработали подобную идею еще со времени борьбы Бакунина в рамках Первого Интернационала, и это в какой-то степени была воспринято различными левыми оппозиционерами внутри социал-демократии (такими, как немец Иоганн Мост, впоследствии перешедший к анархистам). Обе эти традиции подчеркивали неизбежность «авторитарного» характера партийных вождей, что делали также KAPD и «коммунисты совета» вокруг Паннекэка и Гортера после Первой мировой войны [164]. Но затем их дороги разошлись. В то время как, по крайне мере, однако крыло анархистов (анархо-синдикалисты), а также «коммунисты совета» подчеркивали решающее значение массовых действий и организации, школа Парето-Майкелза провозгласила внутреннюю неспособность масс рабочего класса добиться своего освобождения [165].

Здесь мы действительно попали in media rе(в середину вещей – лат.). Если утверждается неизбежность бюрократического вырождения массовых рабочих партий, то тем самым одновременно ставится вопрос о том, что массовая деятельность и самоорганизация неизбежно придут упадку или, по крайне мере, будут пребывать на постоянно низком уровне. Очевидно, речь идет о чем-то большем, нежели проблема бюрократизации. Судьба всего современного пролетариата, более того, судьба всего человечества стоит под вопросом. Обо без самоосвобождения рабочего класса никакой социализм невозможен. В лучшем случае остается как путь к лучшему обществу лишь реформирование капитализма. Но в конечном счете капитализм производит одну катастрофу за другой. Одни лишь реформы капитализма не помешали Гитлеру захватить власть не заблокировали путь к Освенциму и Хиросиме; не смогут они также предотвратить подобную опасность и завтра. Если все это так, то неизбежно варварство или самое настоящее самоуничтожение [166].

Исторический опыт наглядно демонстрирует, что акцентирование внимания на специфике «партий», как это делают анархистам и коммунисты советов, практически означает уход от проблемы [167]. Профсоюзы, включая руководимые анархо-синдикалистами, склонны к еще более быстрой бюрократизации в условиях ослабления массовой активности. То же самое можно сказать относительно учреждений советского типа. Фактически революционные партии нередко сопротивляются этой тенденции в течение более длительного периода времени, частично потому, что большинство их членов имеют большой опыт, и частично потому, что они обычно в большей степени осознают эту опасность.

В конечном анализе проблема может быть правильно поставлена и разрешена, если упрощенное противопоставление «черного» (бюрократизации) и «белого» (рабочего самовластия) заменить диалектическим пониманием противоречивых и смешанных процессов. Первоначальная тенденция к бюрократизации массовых организаций рабочего класса действительно является неизбежной, равным образом как и периодические спады массовой активности. Но периодические подъемы уровня массовой деятельности суть неизбежные продукты внутренних противоречий капитализма и буржуазного общества: они неоднократно принимали форму революционной деятельности.

Чем больше разворачивается этот процесс, тем в большей степени можно контролировать тенденцию к бюрократизации и ликвидировать ее последствия. Выдающимся примерами тому в ходе XX столетия является: Россия 1917-1919 гг.; Германия 1917-1920 гг.; Италия 1917-1921 гг.; Испания 1934-май 1937 гг.; Бельгия 1956-1962 гг.; Италия 1969-1973 гг.; Чехословакия 1968-1969 гг.; Чили 1970-1973 гг.; Португалия 1974-1975 гг.; Польша 1980-1981 гг.; Бразилия 1985-1990 гг. и, в более ограниченных масштабах, Франция 1934-1937 гг., США 1934-1939 гг. и Аргентина 1973 г. Подобный процесс имел место в последние несколько лет и в СССР.

Таким образом реальной задачей для социалистов или коммунистов, преследующих цель самоосвобождения рабочих, является: организовать себя и проповедовать свои идеи и цели внутри рабочего класса; участвовать с большей отдачей, преданностью и ясностью во всех эксплуатируемых и угнетенных; и действовать таким образом, чтобы стимулировать самодеятельность и самоорганизацию класса как такового или, по крайне мере, большей его части. История показала, что это чрезвычайно трудная, но также выполнимая задача.

Другое реальное и не «логичное» противоречие характерно для циклов массовой активности. С одной стороны, наемные рабочие не могут выжить в капиталистическом обществе, не продавая свою рабочую силу. Они не могут начать свое самоосвобождение, не пытаясь продавать свой единственный товар, которым они владеют, по более высокой цене. Тем самым, используя денежную зарплату для покупки товаров, они становятся ключевым элементом воспроизводства капиталистического способа производства, то есть своей собственной эксплуатации. Это не может не оказывать определенное воздействие на их сознание. И в то же время отказ от борьбы за повышение зарплаты не может являться альтернативой. Пауперизованный рабочий класс, как считал Маркс, слишком деморализован, чтобы быть способным свергнуть капитализм.

С другой стороны, наемные рабочие являются также производителями, страдающими от ярма капиталистической эксплуатации и угнетения на рабочих местах.

С самых первых дней рабочее движение боролось не только за сохранение и увеличение заработной платы, но также за сокращение рабочей недели и установление некоторых форм контроля за трудовым процессом. Действуя таким образом, рабочие не содействуют воспроизводству капитализма: объективно они бросают ему вызов, причем все более и более сознательно. Как активные потребители товаров, рабочие могут быть интегрированы в буржуазное общество. Как производители, активно обсуждающие количество извлекаемого из них прибавочного труда и даже механизм и социальную суть извлечения прибавочной стоимости, они не могут быть интегрированы в буржуазное общество. Они подрывают сами его основы.

Это двойственное положение рабочего класса отражается в различных формах действительного (не идеального или идеализированного) сознания. Ряд теоретиков писали, в этом отношении о противоречии между повседневным сознанием рабочих и классовым сознанием в традиционном, более высоком смысле этого термина — сознанием общих, коллективных интересов всех членов класса как такового. Здесь уместно напомнить также о различии Лениным тред- юнионистского классового сознания и социалистического классового сознания. И мы добавили также третий промежуточный уровень, имеющий очевидное историческое значение: а именно, политическое классовое сознание, которое еще не является социалистическим, но выражает понимание необходимости для рабочих организоваться и голосовать независимо от капиталистов и их партий.

Другая линия анализа, впервые выдвинутая Хендриком Де Маном и наиболее отчетливо изложенная Рудольфом Гильфердингом, концентрирует внимание на различий между «общими» и «частными» интересами в области идей. С этой точки зрения, классовое сознание не просто замечает первое вторым. Оно также идет дальше непосредственных материальных интересов (включая интересы рабочего класса) для развития комплекса идей, необходимых для освобождения производительных сил от пут существующих производственных отношений. Эти идеи, возникающие у интеллигенции, в силу диалектического развития идеологий могут даже вступать в противоречие с материальными интересами большинства класса.

Став на этот путь, Де Ман, старший Сорел или Гильфердинг поставили вопрос о том, почему значительное число рабочих так часто отказывается от правильных идей. Помимо давления со стороны буржуазной идеологии каков, иррациональный источник их мотиваций в страстях, мифах, инстинктивных побуждениях, желаниях «ценностей» более высоких, чем материальные интересы, и так далее [168]?

Основное различие между двумя подходами – которые, разумеется, не являются совершенно определенными друг от друга и в определенной степени могут сочетаться, – логично определить весьма кратко. Для одного основное препятствие на пути к более высоким уровням классового сознания состоит в непосредственных личных интересах рабочих, как они сами понимают их в повседневной жизни. Для другого сопротивление более высокому сознанию имеет место несмотря на эти воспринимаемые непосредственные личные интересы. По нашему мнению, первая школа значительно более правильна, хотя некоторые ценные проникновения в сущность дела могут быть почерпнуты и из «психологического» течения.

Многие теоретики рассматривают эти препятствия как подтверждение того, что бюрократизация массовых организаций рабочего класса является неизбежной; что рабочий класс имеет организации и вождей, которых он заслуживает. В фаталистской интерпретации исторического материализма Отто Бауэра, например, история и не могла двигаться каким-то другим путем. Если все пошло не так в России и Восточной Европе, это случилось, потому что объективные условия не позволили массовому подъему стать достаточно мощным [169]. Иными словами: недостатки пролетариата были коренной причиной

бюрократизации.

Проблема с такого рода рассуждением состоит в том, что, пытаясь доказать слишком много, оно доказывает очень мало. Если массы всегда получают то руководство, которого они заслуживают, то как объяснить, что во многих ситуациях целый ряд соперничающих руководств и партий борются друг против друга внутри рабочего движения? Почему соотношение сил между этими тенденциями так сильно различается иногда в течение всего лишь нескольких месяцев? Почему в странах с практически одинаковыми условиями проявляется такое большое расхождение в степени рабочей демонстрации в рамках рабочего движения?

Вывод: Реальные противоречия в сознании могут быть разрешены лишь на практике, через развитие, в реальном движении класса. Прогрессивные формы массовой активности и организации и параллельное завоевание более высоких уровней классового самосознания будут стремиться преобразовать массовые действия в прямой вызов буржуазному порядку. Но строительство авангардных партий является существенным если не достаточным компонентом этого процесса и самоосвобождению рабочего класса.

Отказываться от всех централизованных рабочих организаций на том основании, что-де они могут обюрократиться, или, что еще хуже, отвергать любую организацию вне индивидуальных рабочих мест означало бы предполагать лечение, которое хуже самой болезни [170]. Как бы его сторонники ни рассматривали его, такой возврат к примитивизму отрицает саму возможность самоосвобождения рабочих, которое может быть достигнуто лишь на уровне общества во всей его совокупности. По крайней мере некоторые из теоретиков анти-организации логически заканчивают свой особенный путь, интегрируясь в буржуазное общество. Если кто-либо начинает говорить: «Прощай, пролетариат» (или пролетарская организация), то скоро обнаруживается, что он начинает говорить: «Привет, реформированный капитализм!»

Глава 3

Подмена понятий — реальная политика (политика рабочих
бюрократий)

  • 3.1     Корни подмены понятий

Как мы видели в предыдущей главе, появление нового общественного разделения труда в движении рабочего класса приводит к меркантилизации мышления и полной перестановке полюсов в диалектике средств/целей между, по крайней мере, части его профессиональных функционеров. Для подведения фундамента под этот фетишизм организации была выдвинута целая серия аксиом, некоторые из которых провозглашались открыто, другие лишь молчаливо вводились в течение достаточно длительного периода времени. Они образуют более или менее связанный свод рассудков и софизмов, на которых бюрократические лидеры основывают свои действия и которые они стремятся навязать членам организации в качестве общих норм.

Этих аксиом в профсоюзных и социал-демократических бюрократиях меньше, чем у их сталинистских или пост-сталинистских коллег, но и там они не менее реальны. Все их можно свести к следующим семи пунктам:

а)   Укрепление традиционных массовых организаций (профсоюзов и социал-демократических партий) является абсолютной предпосылкой для освобождения рабочего класса.

б)   Это может быть достигнуто лишь на основе уважения законности («правил игры») при всех условиях, с выборами, парламентской деятельностью и коллективным ведением переговоров с предпринимателями, что время от времени подкрепляется законными забастовочными акциями [171].

в)   Массовая организация рабочего класса, в основном, должна иметь двойственный характер. Политическая деятельность по существу резервируется для партии с учетом требований выборных кампаний, в то время как профсоюзы должны организовывать свою деятельность ведением коллективных переговоров с предпринимателями за повышение зарплаты и улучшение условий труда.

г)   Абсолютная приоритетность достижения результатов на выборах («электорализм») и уважение (буржуазной) законности подразумевает, в основном, положительное отношение к (буржуазному) государству. Принятие «государственных интересов» предполагает постановку «национальных интересов» выше интересов рабочего класса. Отсюда – принятие полиции и армии, одобрение «национальной обороны», войн, в том числе за сохранение колоний.

д)  Единство и дисциплина, укрепляемые при необходимости репрессиями по отношению к предполагаемым правонарушителям, являются жизненно необходимыми для усиления организации рабочего класса.

е)   Авторитет и власть руководства чрезвычайно важны для укрепления организации, и должны обеспечиваться любой ценой, включая использование санкций и исключения тех, кто подрывает их путем очернения личностей (или кто грешит против «социалистического братства» как это иногда называется).

ж)   Любая практика, включая массовую деятельность, угрожающая этим правилам или ставящая их под сомнение, должна всячески пресекаться, даже если это производит глубокий раскол внутри рабочего класса. Примерами такой деятельности являются массовые политические забастовки, открытый вызов в адрес законных правил, устанавливаемых буржуазным государством, и создание рабочих (народных) советов.

Этот набор принципов постепенно утвердился в период до Первой мировой войны, перейдя точку необратимости в августе 1914 года, когда большинство руководства подавляющей части социал-демократических партий и почти все профсоюзы объединились вокруг политики классового сотрудничества с буржуазией во имя национальной обороны [2]. Традиционные «центристы» в этих организациях выступили довольно неэффективным протестом в период с 1917 г. по 1923 г. и затем еще позднее в Австрии. Но к концу 20-х годов эти семь предписаний распространились повсеместно, что и продолжалось впредь.

Когда мы обратимся к сталинистской фракции, вначале в Российской коммунистической партии, и затем в Коммунистическом Интернационале, мы обнаружим более сеть густую аксиом, которые постепенно навязывались в 20-е годы и достигли «полной зрелости» в середине 30-х годов.

В докладе Хрущева 20 съезду некоторые второстепенные аспекты были подвергнуты сомнению. Однако, существенное ядро этих догм продолжало господствовать среди сталинистских и пост-сталинистских партий (за исключением Югославской коммунистической партии) в течение более полувека, до второй фазы гласности в СССР в конце 80-х годов. Ужасная смирительная рубашка, навязанная честным коммунистам, откровенным простофилям, необразованным рабочим, попутчикам и циничным соучастникам, представляла собой набор из следующих компонентов:

а)  Социальная революция и даже социальный прогресс основываются на утверждении ведущей роли рабочего класса в обществе. Рабочий класс может достичь этого лишь через ведущую роль коммунистической партии.

б)  Диктатура пролетариата, устанавливаемая после победы социалистической революции, может осуществляться поэтому лишь на основе правления коммунистической партии.

в)   При диктатуре пролетариата государство и партия в значительной степени сливаются (некоторые полагают – полностью, однако это никогда не заявлялось прямо).

г)   Коммунистическая партия всегда права, поскольку она олицетворяет научную истину «марксизма-ленинизма» и выражает коллективный опыт рабочего класса.

д)   Только коммунистическая партия представляет рабочий класс. «Марксизм-ленинизм» предполагает однопартийный принцип при диктатуре пролетариата. Там, где легально допускаются другие партии, они являются представителями так называемых прогрессивных социальных сил вне рабочего класса, и им разрешается действовать лишь в рамках «национальных фронтов», жестко контролируемых коммунистами.

е)   Все другие партии, объявляющие себя партиями рабочего класса, социалистическими или даже революционными, представляют собой чуждые классовые силы, просочившиеся в рабочее движение для того, чтобы расколоть, ослабить и уничтожить его. Их следует безжалостно громить, если рабочему классу суждено продвигаться вперед [173].

ж)   Чтобы осуществлять свою ведущую роль в государстве и обществе, коммунистическая партия должна поддерживать свое единство любой ценой, прежде всего путем введения «железной дисциплины» для всех своих членов и руководителей. Ни в каком случае не следует предавать гласности внутренние разногласия по вопросам политики.

з)     Поскольку коммунистические партии, находящиеся у власти (а некоторые и до ее захвата), насчитывают большое число членов, любое разглашение внутри партии разногласий по вопросам политики неизбежно приведет к утечке информации, серьезно угрожая единству партии и ее авторитету, и, тем самым, подрывая ее ведущую роль и саму диктатуру пролетариата. Поэтому все меньшинства в высших руководящих органах должны защищать позиции большинства внутри органов власти вопреки своим собственным убеждениям, то есть действовать единогласно не только в глазах общественности или в ходе классовой борьбы, но даже внутри партии.

и)    Следовательно, не может быть и речи о праве формирования тенденций на основе различных платформ в коммунистической партии. Это было бы равносильно «фракционности». Все фракции или тенденции являются потенциальными «другими партиями» – то есть агентами классового врага – и должны быть уничтожены так же, как и контрреволюционные организации. Выражение разногласий должно ограничиваться органами, осуществляющими текущую повседневную политическую деятельность (Политбюро) [174]. Перед членами партии все члены органов текущего руководства обязаны даже в периоды, предшествующие созыву конференций, выражать лишь мнение большинства руководства [175].

к)    Кроме того, все различия в точках зрения внутри руководства объективно (и чаще всего субъективно) выражают «чуждые классовые интересы». Предоставление свободы слова меньшинствам внутри партии, не говоря уже о том же внутри рабочего класса или, шире во всем обществе, означало было предоставление свободы выражения классовому врагу.

л)   Правящие коммунистические партии действуют в чрезвычайно враждебной международной обстановке при постоянных попытках империализма засылать шпионов, саботажников, вредителей, агентов и тому подобное в «социалистические страны» и коммунистические партии [176]. Для пресечения этих усилий требуется максимальная бдительность и секретность, а также постоянный рост полицейских методов в партии и обществе [177].

м)   Ведущая роль партии во всех случаях влечет за собой поддержание авторитета и единства центрального руководства с сильной тенденцией сформировать культ вокруг его верховной фигуры. Поставить это под сомнение – означает ослабить диктатуру пролетариата.

н)   Полная верность партии означает полную верность партийному руководству. Хороший коммунист должен избегать всяческой критической мысли, всегда проявляя лишь слепое повиновение.

о)   Поскольку все виды идеологической, культурной, художественной и научной деятельности при строительстве социализма политизированы, они должны осуществляться с точки зрения всеобщих интересов партий (партийности). Любой критический дух в искусстве угрожал бы авторитету партии и диктатуре пролетариата.

Вдова Мао, Цян Цин заходила так далеко, что утверждала, что если «капиталистическая линия» будет преобладать в театре, реставрация капитализма станет неизбежной. После Венгерской революции 1956 года сталинистские лидеры восточно-германской СЕПГ утверждали, что если раз и навсегда не покончить с «ревизионистскими» идеями Георга Лукача, то восторжествует контрреволюция. А во время сталинистской реакции на Пражскую весну 1968 года недвусмысленное осуждение Кафки стало чрезвычайно важной задачей по предотвращению контрреволюции.

п)   «Кадры» решают все. Эти кадры могут быть смещены лишь посредством гражданской войны. Эти известные слова Сталина кажутся вполне логичными в контексте предшествующих событий, ибо только «кадры» способны осуществлять диктатуру пролетариата, которая, в свою очередь, может быть свержена лишь социальной контрреволюцией.

р)   Что касается международного рабочего класса, его основной задачей является защита «социалистической крепости». «Пролетарский интернационализм» – защита Советского Союза. Защита Советского Союза – безусловная поддержка всей текущей политики Советского правительства. Любая другая позиция «объективно» помогает империализму, классовому врагу.

После завоевания власти другими коммунистическими партиями наряду с Российской компартией эта догма неизбежно приводит к расколу внутри, так называемого «мирового коммунистического движения». Защита других «крепостей» начинает заменять защиту «крепости» СССР: особенно это касается Китая, после разрыва между Мао и Хрущевым, затем, в виде фарса, Албании и (или) Северной Кореи.

Конечным результатом этой кошмарной логики были массовые репрессии рабочих на том основании, что они подвержены буржуазной идеологии. Репрессия рабочих «в действительности» означает репрессию буржуазии. Таким образом, аксиома «партия – рабочий класс» приводит к выводу, что при определенных обстоятельствах «реально существующий рабочий класс=буржуазия».

Кровавые массовые чистки в СССР в период между 1934 г. и 1939 г., среди которых были позорные Московские судебные процессы стали завершающим моментом этой внутренне присущей сталинизму логики. Отношение лидеров компартий и попутчиков к этим чудовищным преступлениям было пробным камнем их верности сталинизированным коммунистическим партиям. Тем самым это стало испытанием принятия этой имманентной логики и моральной развращенности, к которой она вела.

В какой степени ведущие представители и попутчики сталинизированных компартий были наивными жертвами, то есть насколько искренне они верили в то, что жертвы кровавых чисток 1934-1939 гт. в СССР, 1949-1953 гг. в Восточной Европе и предполагаемые жертвы, которым угрожали вновь начатые чистки в СССР («убийцы в белых халатах»), были контрреволюционными предателями, шпионами и империалистическими полицейскими агентами? В какой степени они были соучастниками, приписывающими эти преступления, клевету и ложь на основе рассуждений, что после 1933 года можно было выбирать лишь между Гитлером и Сталиным, а после 1945 года между Сталиным и империализмом США? Следует рассмотреть каждый конкретный случай и прочитать, что впоследствии стали говорить сами люди, вовлеченные в этот процесс.

В лучшем случае можно сделать вывод, что им, печальным образом, не хватало политической зрелости. Во всех остальных случаях следует признать отсутствие воли, характера и элементарной пролетарской, гуманитарной модели, то есть преданности делу освобождения всех эксплуатируемых и угнетенных.

Французская журналистка и идеолог компартии Доминик Дезанти объясняет как случилось, что она написала позорный памфлет «Маски и лица Тито и его компании». Ее мотивацией были сомнение в себе, опасение поддаться «естественной троцкистской» (то есть оспаривающей) склонности всех интеллектуалов (формула исходит от Лукача), желание любой ценой сохранить свою принадлежность к «партии» и, конечно, солидарность: в то время как враг использует дела Тито-Райна-Костова для дискредитации Сталина и СССР с целью укрепить свои собственные грязные дела, мы безусловно вынуждены защищать Сталина и СССР [178].

Более наивно и проще заявляет голландский лидер компартии (позднее ставший оппозиционером) Хенк Горцак: он, естественно, верил всем тем обвинениям, которые были выдвинуты против жертв московских судебных процессов, поскольку люди в его собственной стране, в честность которых он верил,- помимо Сталина и советских лидеров, в честности которых он равным образом не сомневался, убедили его в полной обоснованности этих обвинений. Он лишь был «поражен» тем, как такие люди, как Троцкий, чье революционное прошлое нельзя было отрицать, могли пасть так низко.

В своей тошнотворной апологии Сталина лидер Британской компартии J. Т. Мэрфи оправдывает московские судилища и массовые чистки, как выражающие борьбу революции против контрреволюции. Он выдвигал невероятный довод, что-де показательные судебные процессы были направлены против лиц, чья «вина» была уже доказана (где? на основании чего?), и поэтому они выполняют лишь политическую пропагандистскую функцию. Не к своей чести, сэр Стаффорд Криппс написал положительное «предисловие» к этой книге. Равным образом, ведущие интеллектуалы, такие как Д. Н. Притт, Ромен Роллан, Лион Фейхтвангер, и либеральные журналисты, такие как Уолтер Дюранби, публично оправдывали московские процессы, иногда вопреки своим собственным внутренним убеждениям [179].

Интеллектуальный мазохизм, подсознательное чувство вины людей, которые поставили себя в «привилегированное» положение по сравнению с рабочим классом, подсознательная потребность в самоуничижении, чем католическая церковь могла манипулировать в течение столь длительного времени в своей практике исповедания и искупления – играют существенную роль в качестве опосредующего звена между интеллектуальным «разумным сомнением» и публичным отрицанием какого-либо сомнения в отношении к сталинистским преступлениям и клевете. Вероятно, наиболее впечатляющим является случай с Францией, где значительное большинство интеллигенции после 1944 г. поддерживало компартию и раболепно подчинялось «промыванию мозгов» со стороны полуграмотных партийных бюрократов по вопросам, касающимся «гитлеро-троцкизма» [180]. Патетическим образом выразил такую сталинистскую логику Рудольф Геррнштадт. Он был единственным талантливым в теоретическом плане членом высшего руководства Восточно-германской СЕПГ. Его книга о происхождении классовой концепции «Открытие класса» (Die Entdeckung der Klassen, Berlin, 1965) интересна и ценна. Он был главным редактором центрального органа партии «Newes Deutschland» и являлся автором большинства политических документов Политбюро в период с 1952 г. по 1953 г. После восстания рабочих 17 июня 1953 года Ульбрихт по совету Кремля сделал его и Цайссера, главу секретных служб, козлами отпущения этих событий, вероятно, из-за того, что Геррнштадт проводил систематическую кампанию внутри Политбюро против диктаторских тенденций Ульбрихта. Существование «фракции Геррнштадта-Цайссера» с «социально-­демократической капитулянтской платформой», якобы связанной с Берией (I), было придумано от «а» до «я» абсолютно без каких-либо реальных оснований.

Однако на решающем заседании Центрального комитета 24-25 июля 1953 года сам Геррнштадт голосовал за фальшивую и клеветническую резолюцию, осуждающую его и Цайссера. «Для меня было непостижимым даже представить себя голосующим против Пленума». Он не был готов сказать правду Пленуму, «поскольку это означало бы риск ослабления Советского Союза». Он сказал главному инквизитору партийного аппарата, Герману Матерну: «3а свою жизнь я выполнил много задач, порученных мне партией. Если бы партия сказала мне ’’прыгай в воду и не задавай вопросов”, я бы прыгнул. Если бы партия сказала мне после 17 июля, что нам нужно ’’дело Гсррнштадта, я бы принял это”. Когда его ближайшие сотрудники протестовали против этой клеветы, он напомнил им: ”Мы пели вместе: ’’Партия всегда права”. Мы не можем изменить это».

Его вдова правильно обобщает его отношение в следующем анализе: «для обвиняемых в «деле” Геррштадте-Цайссера партийная дисциплина играла особую, но не самую фатальную роль. Закаленные в годы борьбы антифашистского сопротивления, оба они всегда подчиняли себя интересам партии. Даже в значительной степени оправданный разрыв с организацией был для них невозможен. Это означало бы, что три десятилетия их личной деятельности оказались бессмысленными» [181].

Атмосфера истерического страха перед лицом «империалистических заговорщиков» должна была поддерживаться внутри партии для того, чтобы оправдывать этот террор. Типичные примеры можно найти в известных Смоленских архивных материалах, которые впервые проанализировал Мерл Фейнсод и затем Николас Уэрт [182]. Процитируем всего лишь один пример из отчета партийного секретаря для ячейки регионального трибунала:

«Докладчик заявляет, что капиталистические страны, чувствуя приближение победы социализма, имеют лишь одно стремление: засылать шпионов и саботажников в нашу страну для ослабления нашей экономической силы и разрушения диктатуры пролетариата, установившего социализм на одной шестой части планеты. Не случайно, как сказал товарищ Сталин на Февральском пленуме, проявив свою гениальность, каждая капиталистическая страна засылает самое большое число саботажников в нашу Советскую страну, больше, чем в какую-либо другую страну» [183].

Политические предпосылки подмены рабочей власти бюрократией на практике привели в конце Второй мировой войны к насаждению режимов кремлевского типа в Восточной Европе (кроме Югославии) на основе военно-полицейского давления сверху против воли непокорного, если не откровенно враждебного населения [184]. Все последующие события, включая полный крах этих режимов, начиная в 1989 году, вытекают из этого первоначального условия. Они доказывают невозможность «строительства социализма» против воли большинства трудящихся масс.

  • Марксистское отречение от идеологии и практики подмены понятий

Марксисты рассматривают все эти аксиомы без исключения, и всю эту «логику» как теоретически необоснованные, политически вредные приспособления к бюрократическим интересам.

Разумеется, их не следует рассматривать в качестве причин происхождения бюрократической диктатуры: диктатура, установленная в СССР и позднее распространенная на Восточную Европу, появилась не потому что лидеры сталинистской фракции желали применить свою версию «марксизма-ленинизма» [185]. Только post festum (после праздника; впоследствии – лат.), спустя некоторое время после советского термидора обратились они к этому своду идей в качестве теоретического обоснования своей монополии на власть. Мы могли бы сказать, что ряд путаных «зиновьевистских» концепций о партии, имевших хождение после смерти Ленина, облегчил победу впоследствии Сталина. Но ни в коем случае они не явились его причиной.

Общественные классы неоднородны. Отдельные слои имеют различные исторические корни, опыт и уровень образования, поэтому они, как правило, склонны формировать не одну, а несколько партий. Многопартийная система соответствует классовой действительности. Ее упразднение означает политическое подавление, по крайней мере, части рабочего класса, а не просто других социальных классов. Действительно, авангардная партия может наилучшим образом представлять исторические интересы рабочего класса, а также более последовательно бороться за его непосредственные интересы [186]. Но соответствующий потенциал будет реализован лишь только тогда, когда эта партия глубоко укоренится в рабочем классе, сконцентрирует действительный опыт ключевых секторов класса и будет критически пересматривать программу и принципы на основе научного анализа вечно меняющейся действительности. Это невозможно без свободы исследования и дискуссии как внутри партии, так и на уровне всего общества [187]. Никакая партия, никакая группа лидеров, и, конечно, никакие отдельные личности не являются безупречными. Все неизбежно совершают ошибки. Единственное преимущество авангардной партии, – если она действительно является таковой, – состоит в том, что она делает меньше ошибок и исправляет их более гладко и быстро, постоянно опираясь на стимул внутренней и общественной демократии [188]. Не раболепное отношение к «руководству», а способность критически мыслить, выносить независимые суждения о политике и политических разногласиях является ключевым условием для того, чтобы быть «хорошим социалистом или коммунистом» [189]. Право на выделение фракций внутри партии и право на свободное публичное обсуждение предстают необходимыми следствиями многопартийной системы. Возможно, наиболее важным моментом является то, что строительство социализма представляет собой исторически новый опыт, «правила» которого или «законы» не могут быть вычитаны в каком-либо учебнике. Общество и общественный опыт становятся огромной лабораторией, в которой различные проекты и политические действия во всех социальных сферах должны обсуждаться на самых широких демократических условиях и подвергаться проверке [190]. Особенно существенной является область экономического планирования, политической демократии и возможности выбора между различными платформами, если общество хочет добиться большей эффективности и сократить излишние расходы и диспропорции.

Освобождение рабочего класса означает самоосвобождение и самоуправление [191], а это предполагает прямое осуществление власти через выборные органы рабочих масс, то есть строгое разделение между партией и государством. Авангардная партия стремится завоевать ведущую роль в государственных органах рабочей власти, не прибегая к административным или репрессивным методам, а путем убеждения большинства в правильности ее предложений. Все ограничения рабочего самоуправления являются антипродуктивными, они вызывают деморализацию и деполитизацию рабочего класса и делают строительство социализма гораздо более трудным, если не невозможным.

Подобным образом борьба против внутреннего и внешнего классового врага будет тем более успешной, чем более рабочий класс будет объединен в процессе этой борьбы, чем больше он будет политически осведомленным и активным. И опять многопартийная система и полные политические права масс являются sine qua non (непременное условие – лат.) для создания такого объединенного классового фронта [192].

Марксистское видение диалектического взаимоотношения между рабочей самоорганизацией и авангардной партией диаметрально противоположно сталинистской концепции единственной и монолитной партии [193]. Продвижение к социализму, бесклассовому обществу не может быть навязано реально существующим рабочим против их воли; в конечном счете такие методы правления оказываются лишь на руку классовому врагу. Они являются выражением чуждых классовых сил, привилегированной рабочей бюрократии. Последнее слово по этим вопросам принадлежит Розе Люксембург, решительно следующей традиции Маркса и Энгельса: «Но с подавлением политической жизни в стране в целом, жизнь в Советах также должна все больше и больше урезаться. Без всеобщих выборов, без неограниченной свободы прессы и собраний, без свободной борьбы мнений жизнь в каждом общественном институте замирает, превращается в подобие жизни, при котором лишь бюрократия остается в качестве активного элемента» [194].

Практика служит конечным арбитром истины познания. Решающим критерием для оценки партийных решений и политики – и, таким образом, характера самой партии – являются практические результаты классовой борьбы. Это особенно верно в весьма непостоянных условиях дореволюционных или революционных подъемов. Как утверждал сам Ленин:

В революционную эпоху, такую, как настоящая, все теоретические ошибки и отклонения партии самым безжалостным образом критикуются самим опытом, который просвещает и образовывает рабочий класс с невиданной скоростью. В такое время долгом каждого социал-демократа является стремление обеспечить, чтобы идеологическая борьба внутри партии по вопросам теории и тактики проводилась как можно более открыто, широко и свободно, но это никоим образом не должно расстраивать или затруднять единство революционной деятельности социал-демократического пролетариата [195].

Со своей стороны Маркс и Энгельс часто выражали внутреннюю связь между борьбой за социализм, самоосвобождением реально существующего рабочего класса и рабочей демократией. Ограничимся лишь несколькими цитатами.

Комментируя проекты уставов, составленные лассальянцами для находящихся под их контролем союзов, Маркс писал Швейцеру в 1868 году:

Централистская организация, будучи весьма полезной для тайных обществ и сектантских движений, противоречит природе профсоюзов. Даже если бы это и было желательно (я прямо заявляю, что это невозможно), – это было бы невозможно и, прежде всего, в Германии. Здесь, где жизнь рабочего с детства регулируется бюрократией и он сам верит во власть, в органы, назначенные над ним, он должен прежде всего научиться ходить сам [196].

Рассматривая американское рабочее движение, Энгельс в 1886 году писал:

Гораздо важнее, чтобы движение распространялось, развивалось гармонически, пускало корни и как можно шире охватывало весь американский пролетариат, чем чтобы оно с самого начала двигалось вперед на основе совершенно правильной теоретической линии. Нет лучшего пути для прояснения теоретического знания, чем обучение на своих собственных ошибках, когда «через неудачи становишься умнее». А для целого класса нет иного пути. […] Главное, чего нужно достигнуть – это чтобы рабочий класс действовал как класс [197].

Наиболее ясным представляется следующий отрывок, написанный Энгельсом в 1890 году:

Партия настолько велика, что абсолютная свобода дискуссий внутри нее является необходимостью. За последние несколько лет в нее пришли многие новые элементы, еще весьма сырые и зеленые, совсем не готовые к ассимиляции и культивированию. […] Крупнейшая в стране партия не может существовать без того, чтобы каждый нюанс не нашел в ней отголоска, и даже появление диктатуры Швейцеровского стиля должно избегаться [198].

Подобным образом вся стратегия, которая сводит основные механизмы общественного прогресса к органам косвенной, представительной демократии, оказывает демобилизующее и, в конечном счете, деполитизирующее влияние на широкие массы. Тем самым они неизбежно попадают в возрастающую зависимость от капиталистов, «поставляющих товары», и государства, гарантирующего их перераспределение.

Таким образом подрывается самостоятельность и самоуверенность масс. Их приверженность к демократическим процессам подвергается все большему давлению.

  • 3.3     Является ли Ленин теоретическим источником происшедшей подтасовки?

Вот уже в течение многих десятилетий буржуазные идеологи, социал-демократы и анархисты пытаются возложить на Ленина ответственность за подмену понятий, концепцию монолитной партии и за сталинизм. Сегодня это обвинение также все громче раздается в пост­сталинистских коммунистических партиях как Востока, так и Запада, и даже в бывшем Советском Союзе [199]. Какая истина, если вообще таковая имеется, скрывается за этим?

Фактически впервые обвинение в подтасовке было выдвинуто против Ленина Аксельродом, Мартовым, Троцким и Розой Люксембург в первые годы этого столетия, когда после Второго съезда Российской социал-демократической рабочей партии разгоралась фракционная борьба между большевиками и меньшевиками. В своем памфлете «Наши политические задачи» Троцкий сделал следующее известное предложение: «Эти методы приводят, как мы еще увидим, к следующему: партийная организация подменяет партию, Центральный комитет подменяет партийную организацию и, наконец, ’диктатор подменяет Центральный комитет» [200]

Такое обвинение было глубоко несправедливо по отношению к Ленину. Его первоначальная борьба с меньшевиками была сосредоточена на проблеме укрепления партийной организации в условиях нелегальности, с тем чтобы она могла сохранить и расширить политическую самостоятельность рабочего класса перед лицом буржуазии. Однако для ситуации, при которой массовая деятельность легальна, выдвигались другие идеи.

Действительно, в «Что делать?» Ленин иногда слишком «перегибал палку», как сам и признавал в 1908 году. Фактически, в 1907 году в предисловии к новой публикации работы он ясно заявил:

В основном, разумеется, их успех [то есть революционных организаций — Э. М.] имел место благодаря тому, что рабочий класс, лучшие представители которого построили социал-демократическую партии, в силу объективных экономических причин обладает большей способностью к организации, чем любой другой класс в капиталистическом обществе. Без этого условия организация профессиональных революционеров была не больше, чем игрушкой, авантюрой, простой вывеской. В «Что делать?» это постоянно подчеркивается и указывается, что предлагаемая организация не имеет никакого значения без ее связи с действительно революционным классом [201].

Ленин противостоял экстремистским течениям в партии, недвусмысленно утверждая, что принцип демократического централизма и самостоятельности местных партийных организаций подразумевает всеобщую и полную свободу критики, коль скоро это не нарушает единства определенного действия. Мы все пришли к соглашению относительно принципов демократического централизма, гарантий прав всех меньшинств и всей лояльной оппозиции, автономии каждой партийной организации и признания того, что все партийные функционеры должны избираться, быть подотчетными партии вплоть до возможности отзыва [202].

Это весьма далеко от сталинского «Кадры могут быть смещены лишь путем гражданской войны!» Ленин не поколебался также поставить точки над «и»: «Критика в рамках принципов партийной программы должна быть вполне свободной [203] не только на партийных, но и также на общих собраниях» [204].

Ленин был настолько далек от какой-либо бюрократической концепции освобождения рабочего класса, что в его главной работе по этим вопросам («Государство и революция») ничего не говорится о «ведущей роли партии». То же самое относится и к первой Советской Конституции – Конституции Российской Советской Федеративной Социалистической Республики, послужившей моделью для Конституции СССР 1923-1924 гг. Идея, что каждый рабочий, каждая домохозяйка – не только партийные члены или «кадры» – должны «решать все», пронизывает все ленинские работы периода с 1917 г. по 1919 год [205].

Равным образом устав и организационные принципы большевиков, принятые в ноябре-декабре 1905 года, не свидетельствуют о фундаментальной преемственности между Лениным и Сталиным:

РСДРП должна быть организована в соответствии с принципом демократического централизма. Все члены партии должны принимать участие в выборах в партийные органы. Все партийные органы избираются на [определенный] срок, могут быть отозваны и обязаны отчитываться о своей деятельности как периодически, так и в любое время по требованию выбравшей их организации.

Решения руководящих коллективов являются обязательными для членов тех организаций, органом которых является этот коллектив.

Проблемы, касающиеся организации в целом (то есть съезды, организации) должны решаться всеми членами организации. Решения нижестоящих организаций не должны выполняться, если они противоречат решениям вышестоящих организаций [206].

Признавая в качестве основополагающего принцип демократического централизма, конференция считает необходимым: широкое применение условия выборности; при наделении выборных центров полной властью в вопросах идеологического и практического руководства они, вместе с тем, должны подвергаться возможности отзыва; их деятельность должна предаваться широкой огласке и они должны быть строго подотчетны в своей работе [207].

Фактически в 1906 году Ленин даже разработал идею об учреждении внутри партии референдума по ключевым политическим вопросам. Сравните это с «официальным» заявлением сталинистской позиции:

Для того, чтобы функционировать должным образом и систематически направлять массы, партия должна быть организована по принципу централизма, имея набор правил и единую партийную дисциплину, один руководящий орган — Съезд партии, и в период между съездами — Центральный комитет партии; меньшинство должно подчиняться большинству, различные организации должны подчиняться центру, а нижестоящие организации — вышестоящим. При отсутствии этих условий партия рабочего класса не может быть настоящей партией и выполнять свои задачи по руководству классом [208].

Демократический централизм в сталинистском смысле – лишь участие членов партии в выборах ведущих органов [209]. Вопреки всему опыту большевистской партии запрет фракций и платформ, отличающихся от генеральной линии, представляется сталинистами и постсталинистами как организационный принцип. Принципы критики и самокритики – сама сущность внутренней демократии – полностью подчиняются защите авторитета и единства партийного руководства, несмотря на то воздействие, которое оказывает его политика на классовую борьбу: «Партия считала, что под прикрытием свободы критики выражаются идеи, целью которых является дискредитировать и ослабить партийное руководство, подорвать принципы партийного духа» [210].

Ленинские принципы отчетности и отзыва всех партийных функционеров, свободы критики и дискуссии внутри и вне партии, автономии местных органов, права образовывать альтернативные платформы – все это полностью исчезло.

Приятно отметить, что развернувшаяся в бывшем Советском Союзе       дискуссия о корнях сталинизма и о связи между организационными формами и бюрократической диктатурой установила фундаментальное различие между демократическим и бюрократическим централизмом. Например, Лев Оников, занимавший ответственный пост в аппарате Центрального Комитета, утверждал:

[На 17 съезде] в Устав партии были внесены четыре пункта, объясняющие демократический централизм по Сталину. […] Во-первых, он узаконил свою концепцию этого принципа, в соответствии с которой централизм ставится выше демократии. Во-вторых, он обеспечил освящение этого принципа, с тем чтобы исключить необходимость гибко варьировать отношения между демократией и централизмом в свете постоянно меняющейся обстановки. В период между 17 и 26 съездами […] сталинистская интерпретация демократического централизма господствовала повсеместно. […] После 17 съезда партия полностью взяла на себя функции государственной администрации и экономического управления. Будучи закрепленным в уставе партии, дух сталинской интерпретации демократического централизма был механически распространен на деятельность и Советов, и органов управления. Окончательная победа бюрократического централизма была отмечена кровавой вехой: 1937 годом [211].

Или даже еще более ясно:

До сих пор партия применяла нормы и принципы, провозглашенные Сталиным: во-первых, в отношении ее организационной структуры, где абсолютная власть аппарата сочетается с полным отсутствием прав для большинства активистов; во-вторых в отношении качеств, ожидаемых от коммуниста в наше время (конформист, уступчивый, не склонный проявлять какую-либо независимость суждений или действий, без инициативы иди гражданского мужества, неспособный на смелое действие). Результат:  партия, являющаяся пленником системы, которую она сама создала; системы, которая, как только у партии отберут административные функции, окажется неспособой функционировать нормальным образом [212].

Другими словами, бюрократический централизм и господство всемогущего неизбираемого и неконтролируемого аппарата превращают партию в полного пленника, неспособного осуществлять какую-либо «ведущую роль» в истинном смысле этого слова, что Ленин отмечал уже в 1992 году и «Левая оппозиция» подхватила это в октябре 1923 года [213].

Со своей стороны А. П. Бутенко осознает, что идеологические концепции, преобладающие в СССР до 27 съезда партии, включая те, которые касаются «демократического централизма», «имели тенденцию к теоретическому обоснованию и интеллектуальной защите бюрократического централизма» […] – естественного продукта повседневной деятельности бюрократии […], совокупности ее постоянных позиций, связанных с сущностью ее профессиональных и социальных устремлений, того комплекса идей, за пределы которого ее повседневная деятельность обычно не выходит [214].

3.2    1920 – 1921: темные годы Ленина и Троцкого

К концу гражданской войны экономическое положение России находилось на грани катастрофы. Промышленное производство сократилось до 18% по сравнению с уровнем 1914 года и до 24% по отношению к уровню 1917 года [215]. Общая численность промышленного пролетариата от 3 миллионов в 1917 году сократилась до 124300 в 1921-1922 гг. [216]. Верно, что численность наемных работников, особенно гражданских служащих, резко возросла и что к середине 1920 г. численность членов профсоюзов возросла до цифры более чем 5 миллионов по сравнению с 700000 в 1917 году [217]. Однако общая численность городского населения снизилась более, чем на 30% [218]. Свирепствовали голод, холод и эпидемии. Нищета и, как следствие, деморализация тяжелым бременем давили на рабочий класс.

В этих условиях большевистское руководство решило повернуть от Военного коммунизма к Новой экономической политике (НЭП), допускающей частичное введение рыночных отношений. Промышленное и, особенно, сельскохозяйственное производство проявило определенную тенденцию роста, равно как и численность рабочих [219]. Однако это отступление на экономическом фронте сопровождалось политическим поворотом, который привел к запрету всех политических партий и группировок вне РКП (б), а вскоре также и к запрету фракций внутри РКП (б).

Виктор Серж заострил внимание на этом же в своей работе «Один год Российской революции»: «С исчезновением политических дебатов между партиями, представляющими различные социальные интересы через разнообразные оттенки их мнений, советские учреждения, начиная с местных Советов и кончая ВЦИК и Советом народных комиссаров, укомплектованными исключительно коммунистами, теперь функционируют в вакууме: поскольку все решения принимаются партией, все, что они могут сделать, это механически утвердить их» [222].

В основе объяснения большевиками этого поворота лежат два предположения, одно из которых неверно полностью, а другое частично (то есть в конъюнктурном отношении оно верно, но неверно с перспективной точки зрения). Явно ошибочным суждением был вывод о том, что, несмотря на победу в гражданской войне, экономические условия (голод), а затем последствия НЭПа создадут опасность контрреволюции. Такая позиция более чем отмечена «экономизмом» с его недооценкой относительной самостоятельности политического фактора в истории и классовой борьбе – что, выражаясь весьма мягко, странно, поскольку все учение Ленина и большевистской партии клонило совсем в другую сторону. Не только сейчас, с точки зрения ретроспективы, но даже в то время было очевидно, что кулаки, разбросанные по всей России, имеющие лишь зачаточную политическую централизацию, не представят большей угрозы для Советской власти, чем армии Колчака, Врангеля, Деникина или Пилсудского, поддержанные французским империализмом.

Второй аргумент, на первый взгляд, был более обоснованным. Конец войны привел к расслаблению энергии, желанию более спокойной жизнисреди масс, включая и рабочих-большевиков. Кроме того рабочий класс в огромной степени численно сократился, а также деклассировался в результате войны, тяжести производства и поглощения его лучших элементов армией и государственным аппаратом. Поэтому предполагалось, что массы будут политически более пассивными, в меньшей степени готовыми подняться однажды против контрреволюционной угрозы. Защита революции должна была бы опираться в большей степени, чем ранее, на обладающие классовым сознанием партийные кадры, которые, в свою очередь, должны были в большей степени, чем раньше, опираться на специализированный аппарат [223].

Описание положения в Советской России накануне НЭПа несомненно было, в общем, точным, но этот анализ оставлял без внимания ключевой структурный вопрос о том, в каком направлении развивались или могли развиваться события, и какими будут последствия мероприятий, ограничивающих советскую и внутрипартийную демократию. Действительно, социальный крах был быстро предотвращен после введения НЭПа. Численность наемных работников достигла, а затем превысила уровень 1916 года. Реальная заработная плата возросла. Культурная жизнь процветала. Выросла численность квалифицированных работников, повысился качественный уровень. Таким образом были созданы материальные условия для более активного участия рабочего класса в непосредственном осуществлении власти. К 1924 году, и в еще большей степени к 1927 году, было совершенно неверно описывать Российский рабочий класс, как объективно деклассированный. Тенденцию к политической пассивности начала 20-х годов можно было бы обратить вспять.

Однако такое политическое оживление произошло не в климате растущих ограничений и власти аппарата; оно требовало радикального расширения советской и внутрипартийной демократии. Поэтому нельзя отрицать, что меры, принятые в 1920-1921 гг. большевистским руководством, путем их воздействия на уменьшение уровня рабочей самодеятельности способствовали укреплению процесса бюрократизации.

К сожалению, в тот же самый момент Ленин превратил этот конъюнктурный анализ в ошибочную общую теорию. Он писал:

Но диктатура пролетариата не может осуществляться организацией, охватывающей весь этот класс, поскольку во всех капиталистических странах (а не только здесь, в одной из наиболее отсталых) пролетариат все еще так разделен, так деградирован и так развращен […], что организация, включающая весь пролетариат, не может непосредственно осуществлять пролетарскую диктатуру. Она может осуществляться авангардом, впитавшем в себя революционную энергию класса [224].

Подобные формулировки можно найти в сочинениях Троцкого в тот период – прежде всего в «Терроризме и коммунизме», несомненно худшей из его книг. В речи на Втором конгрессе Коминтерна, например, Троцкий сказал:

Сегодня мы получим предложение от Польского правительства заключить мир. Кто решает такие вопросы? У нас имеется Совет народных комиссаров, но он также должен подвергаться определенному контролю. Контролю со стороны кого? Контролю рабочего класса как бесформенной, хаотичной [sic!] массы? Нет. Центральный комитет партии созван для того, чтобы обсудить это предложение и решить, стоит ли отвечать на него. А когда мы вынуждены вести войну, организовывать новые дивизии и находить для них наилучшие элементы – куда мы обращаемся? Мы обращаемся к партии, в Центральный комитет. И он издает директивы для каждого местного комитета о направлении коммунистов на фронт. То же самое относится к аграрному вопросу, вопросу о снабжении и все [!] другим вопросам [225].

И даже еще хуже:

Рабочая оппозиция выступила с опасными лозунгами. Они превратили в фетиш демократические принципы. Они поставили право рабочих выбирать представителей как бы выше партии, как если бы партия не была уполномочена устанавливать свою диктатуру, даже если эта диктатура временно и вступает в противоречие с преходящими настроениями рабочей демократии. Необходимо создать у нас осознание этого исторического неотъемлемого права партии [226]. Партия вынуждена поддерживать свою диктатуру несмотря на временные колебания стихийных настроений масс, несмотря на временные колебания даже в рабочем классе. Осознание этого для нас является необходимым объединяющим элементом. Диктатура не основывается в каждый данный момент на формальном принципе рабочей демократии, хотя рабочая демократия, разумеется, является единственным методом, с помощью которого массы можно все больше и больше вовлекать в политическую жизнь [227].

Поражает тот факт, что Троцкий использует термин «временные колебания», в то время как Ленин говорит о долгосрочном разделении и коррупции рабочего класса. Но как бы то ни было, оправдание Троцким подмены вещей похоже на подобное утверждение Ленина в то время: власть должна осуществляться олигархией de facto партийных лидеров.

Такие фальшивые теоретические обоснования распространяются по мере того как и кому это выгодно. Но они более двусмысленны, чем может показаться на первый взгляд, поскольку Ленин не уточняет, кого он имеет в виду под «авангардом», который «впитал в себя революционную энергию класса»: конечно же, не «Ленинский центральный комитет», «внутренне ядро» партийного руководства. Представить несколько десятков или даже несколько сотен индивидуумов как «авангард класса» было бы слишком смехотворно для такого образованного марксиста, каким был Ленин. Возможно, он имел в виду членов партии или весь ее пролетарский компонент несколько сотен тысяч рабочих. Но если они должны были «осуществлять пролетарскую диктатуру», несомненно нужна была широкая внутрипартийная и советская демократия. А может быть, он думал о слое между «внутренним ядром» и массой членов партии? Ничто не свидетельствует об этом и такая концепция в любом случае имела бы весьма небольшую объективную базу. Или, может быть, он расширил концепцию «авангарда» за пределы партии и включил в него определенные промежуточные слои например, представителей профсоюзов, избираемых их товарищами-рабочими? Это, похоже, вписывается в текст, который продолжается ссылками на «винтики в колесе» и «передаточные ремни».

Одно ясно: Ленин никогда бы не использовал термин «классовый авангард» для обозначения партийного аппарата, не говоря уже о невыбираемом партийно-государственном аппарате. С начала 1922 года и вплоть до смерти в 1924 году он выказывал все признаки того, что бюрократия его ужасала, и был полон решимости бороться против нее [228]. В своей речи на 11 съезде партии 28 марта 1922 года он уже настаивал на том, что «партийный механизм должен быть отделен от советского правительственного механизма» [229]. Восемь месяцев спустя он заявил в докладе 4 конгрессу Коминтерна:

Мы взяли старую государственную машину, и в этом состояла наша беда. Очень часто эта машина действует против нас. В 1917 году, после того как мы захватили власть, правительственные чиновники саботировали нас. Это нас очень напугало, и мы попросили: «Пожалуйста, вернитесь». Они все вернулись, но в этом состояло наше несчастье. Сейчас у нас огромная армия правительственных служащих, но нет достаточно образованных сил для осуществления реального контроля над ними. На практике часто случается так, что здесь, наверху, где мы осуществляем политическую власть, этот механизм еще как-то действует, но внизу правительственные чиновники осуществляют произвольный контроль и часто используют его таким образом, чтобы противодействовать нашим мерам. «Наверху» у нас имеется, я не знаю сколько, но во всяком случае, я думаю, не более чем несколько тысяч, максимум несколько десятков тысяч наших людей. Внизу же, однако, имеются сотни тысяч старых чиновников, доставшихся нам от царя и от буржуазного общества, которые частично сознательно и отчасти невольно действуют против нас [230].

В своей последней статье «Лучше меньше, да лучше» он жаловался: «Наш государственный аппарат настолько жалкий, чтобы не сказать никудышный, что мы должны вначале очень тщательно продумать, как бороться с его недостатками…» [231]. Это отразило его хорошо известный отрывок из его доклада 11 съезду:

Если мы возьмем Москву с ее 4700 коммунистами, занимающими ответственные посты, и если мы возьмем эту огромную бюрократическую машину, эту гигантскую массу, мы должны спросить: кто же кем управляет? Я весьма сомневаюсь в том, можно ли с достоверностью сказать, что коммунисты управляют этой массой. По правде говоря, они не управляют, а ими управляют. Здесь случилось нечто подобное тому, о чем нам говорили на уроках истории, когда мы были детьми: иногда одна нация побеждает другую. Нация, которая побеждает, является победителем, а покоренная нация является побежденной. Это просто и понятно всем. Но что происходит с культурой этих наций? Здесь далеко не все так просто. Если побеждающая нация более культурна, чем покоренная нация, первая навязывает свою культуру второй, но если дело обстоит наоборот, то побежденная нация навязывает свою культуру победителю. Разве нечто подобное не произошло в столице РСФСР? Попали ли 4700 коммунистов (почти целая армейская дивизия, и все – самые наилучшие) под влияние чуждой культуры [232]?

В «Завещании» беспокойство Ленина достигает высшей точки:

[…] фактически мы взяли старую государственную машину у царя и буржуазии и […] теперь, когда наступил мир и устранена угроза голода, вся наша работа должна быть направлена на улучшение административного механизма.

Я думаю, несколько десятков рабочих, будучи членами ЦК, лучше, чем кто-либо другой, справятся с работой по контролю, улучшению и реконструкции нашего государственного аппарата. Рабоче-крестьянская инспекция, которой с самого начала была поручена эта функция, оказалась неспособной справиться с ней […]. Предпочтительно, чтобы рабочие, принятые в Центральный Комитет, не были из тех, кто долго служил в советских органах […], поскольку эти рабочие уже приобрели те самые традиции и те самые предрассудки, против которых желательно бороться.

Члены ЦК, представляющие рабочий класс, должны быть в основном рабочими из более низкого слоя, чем те, кто за последние пять лет был выдвинут на работу в советских органах; они должны быть людьми, стоящими ближе к рядовым рабочим и крестьянам, которые, однако, не попадают в категорию прямых или косвенных эксплуататоров [233].

Некоторое время до этого в частном письме он был менее сдержанным, произнеся эти ужасные слова: «Все мы потонули в этом тухлом бюрократическом болоте ’’ведомств”. Большой авторитет, здравый смысл и сильная воля необходимы для ведения повседневной борьбы против этого. Ведомства – это дерьмо; декреты – дерьмо» [234].

Когда Ленин в своем «Завещании» критиковал Рабоче-крестьянскую инспекцию, он также выступал против Сталина, который возглавлял ее [235]. Это обозначило отход от его предыдущей защиты Сталина, которого, как главу Инспекции, критиковал также Троцкий [236], и от его рекомендации XI Съезду избрать Сталина Генеральным секретарем партии. После ряда горьких разочарований его борьба против бюрократии все в большей степени концентрировалась на схватке со Сталиным, которая, в конце концов, вышла на передний план в «грузинском вопросе» [237].

Когда Ленин рассматривал это в своем «Завещании», он употреблял слова, которые он никогда до этого в своей жизни, не произносил, говоря, что он был «глубоко виноват в глазах российского и международного пролетариата», поскольку не начал раньше борьбу с бюрократической кликой Грузии, возглавляемой Сталиным и Орджоникидзе. В ходе этой борьбы он с ужасом осознал, что оказал содействие в выращивании чудовища: центрального аппарата партии, сосредоточенного вокруг Сталина. Он отчаянно пытался обрезать ему крылья в массированной атаке на XIII партийном съезде, призывая Троцкого на помощь [238].

Ленин вызвал меня в свой кабинет в Кремле, говорил об угрожающем росте бюрократизма в нашем советском аппарате и о необходимости найти решение для этой проблемы. Он предложил создать специальную комиссию Центрального комитета и попросил меня принять в ней активное участие. Я ответил: «Владимир Ильич, я убежден, что в настоящей борьбе против бюрократизма советского аппарата мы не должны терять из виду что происходит: весьма особый отпор чиновников и специалистов, членов партии и беспартийных в центре и в провинциях, даже в районных и местных партийных органах осуществляется на основе лояльности к определенным доминирующим партийным личностям и руководящим группам внутри самого Центрального Комитета. Каждый раз, когда Вы выступаете против какого-то незначительного чиновника, Вы сталкиваетесь с важным партийным лидером… При данных обстоятельствах я не мог бы взять на себя эту работу».

Ленин подумал какое-то время и – я цитирую его буквально – сказал: «Иными словами, я предлагаю начать кампанию против бюрократизма в советском аппарате, а вы предлагаете расширить эту борьбу, с тем чтобы она включала борьбу с бюрократизмом Оргбюро партии?».

Я засмеялся, поскольку это было весьма неожиданно и в то время в моей голове не было такой законченной формулировки этой идеи. Я ответил: «Полагаю, что так».

«Ну что ж, очень хорошо», – сказал Ленин, – я предлагаю блок». «Очень приятно образовать блок с хорошим человеком», – ответил я.

Мы договорились, что Ленин внесет предложение о создании этой комиссии Центрального комитета по борьбе с бюрократизмом «вообще» и в Оргбюро, в частности. Он пообещал продумать «дальнейшие» организационные детали этого вопроса [239].

Сталину с (сознательной или бессознательной) помощью секретарей Ленина и соучастием всех партийных лидеров, за исключением Троцкого, удалось обезвредить бомбу Ленина, приготовленную для XII съезда. Когда делегаты собрались, наконец, в мае 1924 года, Ленин уже четыре месяца находился в Мавзолее на Красной площади. Его письмо съезду было представлено как, вследствие болезни, письмо «ненастоящего» Ленина [240]. Главы основных делегаций выступали за замалчивание его «Завещания». Мы можем сказать, что Ленин умер буквально как пленник сталинской машины, лишенный возможности действовать как политический лидер – или даже как политический деятель –  внутри партии.

В свои последние месяцы Ленин так и не определил в удовлетворительной степени, кто мог бы возглавить борьбу против бюрократии. Конечно, не партийный аппарат, сам глубоко бюрократизированный; и не Центральный комитет, который он хотел расширить, превратив его в орган, включающий несколько сот рабочих, все еще занятых в производстве, а не освобожденных функционеров. Большевистские рабочие – члены партии? Широкие массы рабочих? Он рассматривал проблему со всех сторон, но не мог найти определенного ответа.

Бухарин отказался апеллировать к членам партии против руководства, это означало его гибель. В период с 1923 г. по 1927 г. Троцкий колебался, иногда обращая прямой призыв к членах партии, иногда апеллируя только к руководящим органам. Только после 1927 года его позиция стала выражаться в ясном и последовательном обращении ко всему сознательному пролетариату, и сегодня не может быть никакого сомнения в том, что тогда еще не абсолютная победа термидорианской реакции допускала какой-либо другой курс. Единственным вопросом является, не следовало ли ввести его уже в 1923 году?

Те авторы, которые рассматривают ошибки Ленина в 1921 году как решающие для победы сталинской фракции, фатально недооценивают сдвиг в социальном соотношении сил, который произошел в Советской России. Ни Ленин, ни Троцкий, ни какая-либо фракция в партии не могла добиться политического оживления активности масс – Российского рабочего класса в 1923 году, а без этого нельзя было ликвидировать ту мертвую хватку, которой бюрократия сковала все общество, возможность для чего появилась сегодня. Только если бы вся партия в целом мобилизовалась против бюрократии, тогда имелась бы возможность для успеха. Вот как Троцкий позднее рассматривал этот вопрос:

Многочисленные критики, публицисты, корреспонденты, историки, биографы и различные социологи-любители время от времени упрекали Левую оппозицию за ошибки в ее деятельности, утверждая, что стратегия левой оппозиции была недостижимой с точки зрения борьбы за власть. Однако сам подход к вопросу был неправильным. Левая оппозиция не могла добиться власти и даже не надеялась на это — во всяком случае, ее наиболее мыслящие лидеры. Борьба за власть Левой оппозиции, революционной марксистской организации, была реальна лишь в условиях революционного подъема. […] Но в начале 20-х годов и позднее в России не было никакого революционного подъема, совсем наоборот [241].

Эти строки заранее опровергают отличный в другом отношении обзор борьбы данной фракции в ВКП(б) в 1922-1923 гг., составленный Виктором Даниловым, в котором он пишет: «Борьба против персональной власти всегда должна быть также борьбой за власть (хотя, разумеется, не за личную власть)» [242]. Пролетарский революционер может бороться за власть своего класса лишь на основе его активной мобилизации. В противном случае «борьба за власть» является либо обреченным путчизмом, либо, что еще хуже, попадает в плен чуждых классовых сил, в данном случае, бюрократии.

Содействовали ли ошибки Ленина и Троцкого в 1920-1921 гг., несмотря на их последующую борьбу против бюрократии, развитию общей идеологии, которая привела к краху большевистской партии? В определенной степени несомненно да, но в гораздо меньшей, чем часто принято считать. Ибо партийный руководители и кадеты имели выбор между позициями 1920-1921 гг. и 1922-1923 гг., которые, в конце концов соответствовали большевистской традиции, имевшей место вплоть до 1919 года. Многие старые большевики вступили в Оппозицию в 1923 году. Бухарин, по крайней мере, колебался до начала 1923 года. Черту подводит тот факт, что большинство кадетов приняли неправильные решения в силу своих внутренних причин, а не потому что они были сбиты с толку Лениным.

Фактически новый свет в отношении Ленина был пролит архивными материалами, недавно впервые обнаруженными, опубликованными и распространенными. Похоже, что в отношении основных вопросов рабочей демократии Ленин постоянно колебался, в том числе и во время поворота X съезда. Общеизвестно, что вопреки неофиту Рязанову он защищал право членов партии формировать тенденции и избирать делегатов съезда на базе различных платформ, в то же время выступая за запрещение фракций. Подобным образом он хотел включить в Центральный комитет представителей оппозиционных тенденций и запрещенных фракций. Когда Шляпников выразил опасение, что это вызовет репрессии, Ленин ответил, что платформа Рабочей оппозиции была опубликована тиражом в 250 000 экземпляров и обсуждалась во всей партии.

Кроме того, как сообщает Андрей Сорокин, Ленин якобы заявил в раннее неопубликованной части своего выступления на том же съезде:

Появление кулаков и развитие мелкобуржуазных отношений очевидно приводит к возникновению соответствующих политических партий. […] Для нас выбор состоит не в том, позволять или не позволять этим партиям расти – они неизбежно порождаются мелкобуржуазными экономическими отношениями. Единственный выбор, который мы имеем, и тот весьма ограниченный, заключается в выборе форм концентрации и координации деятельности этих партий.

Представляется при этом, говорит Сорокин, что Ленин вот-вот предпримет еще один шаг и признает объективную необходимость многопартийной системы как формы «концентрации» политических сил: «Однако он тут же немедленно подчеркнул, что меньшевикам и социалистам-революционерам – российским социалистическим партиям, менее радикальным, чем большевики, – следует позволить заниматься лишь экономическими вопросами в кооперативах и при условии наличия «систематического влияния и контроля» по отношению к ним со стороны коммунистов. […] Но в свои последние годы Ленин настойчиво уделял внимание идее изменения политической системы Советского государство. В проекте плана, написанном в 1922 году для статьи, которая должна была называться «Заметки публициста», он неоднократно говорит о «меньшевиках и их легализации» [243].

Самуэль Фарбер в книге «До сталинизма» (Samuel Farber, Before Stalinism, Polity Press, 1990) более критически рассматривает отношение Ленина и Троцкого к советской демократии непосредственно с 1918 года. Он утверждает, что Ленин выступал против легализации других партий, предложенной одним из ведущих чекистов. Но недавно увидевшие свет материалы, а также свидетельства самого Фарбера являются еще более противоречивыми. Он сам утверждает, что Каменев и Бухарин в 1921 году выступали за такую легализацию. И он также подтверждает, что Ленин занимал довольно критическую позицию по отношению к ЧК еще в 1918 году.

Тенденция ЧК стать самостоятельной и теоретически обосновать свою автономию – наиболее ясно выраженная Лацисом – практически появилась с самого своего начала в сопровождении серьезного явления материальной коррупции (см. весьма резкое осуждение В. А. Жданова 11 июля 1918 г., воспроизведенное в «Московских Новостях» от 2 апреля 1989 г.). Эту критику Ленин часто поддерживал.

Действительная трагедия Российской революции в тот момент истории состоит в том, что ведущие кадры большевистской партии в конце концов осознали опасность сталинистского бонапартизма и деспотизма [244], но не вместе и не одновременно, скорее позднее, чем раньше, когда уже нельзя было предотвратить движение к террору середины и конца 30-х годов. По существу это опоздание было результатом отсутствия понимания нового социального феномена, подъема к власти привилегированной бюрократии в рабочем государстве.

Почти все эти кадры дорого, своей жизнью, заплатили за роковое опоздание.

  • Подтасовки в других марксистских течениях

Мы уже подчеркивали, что реформистская социал-демократия очевидно пользовалась подменой понятий задолго до того, как Ленин и Троцкий, сделали свой ложный шаг в 1920-1921 гг. Важно также осознавать, что такое отклонение отнюдь не является монополией – лишь большевиков в справедливо так называемом марксистском лагере, к которому современные социал-демократы более не принадлежат. Оно присутствовало также в мышлении двух главных западноевропейских марксистов, Отто Бауэра и Антонио Грамши.

Зерна оправдания замены рабочей власти бюрократией можно обнаружить уже в ранних работах Отто Бауэра о русской революции, которые одновременно тем не менее обнаруживают глубокое видение опасностей бюрократизации, превзойденное лишь Розой Люксембург [245]. Но наиболее четкие формулировки этих идей появляются после поражений 1933 г. и 1934 г., особенно в его последней крупной работе «Нелегальная партия» [246] и в его лекциях по политической экономии в Венском рабочем университете.

Как и Ленин в «Что делать?», начиная с партийно­организационных проблем, возникающих из условий нелегальности (безопасности, секретности, конспирации и так далее), Бауэр теоретически обосновывает форму демоафатического централизма без какой-либо автономии для местных организаций или широких демократических процессов, но и без такой чрезмерной степени авторитаризма, которая грозила бы привести в конце концов к «личной диктатуре» [247]. Однако в своем анализе перехода от капитализма к социализму Бауэр идет гораздо дольше. Он осознает опасность того, что руководство государственной промышленностью обюрократится, и критикует чрезмерную власть заводской администрации в СССР [248]. Но он настаивает на необходимости двойственности функций в рамках «социалистической фабрики»: с одной стороны, производители, с другой, – администраторы. «Промышленная демократия» должна принять форму соуправления, а не самоуправления. Если одни рабочие будут управлять предприятиями, это неизбежно приведет к «фабричному эгоизму» (корпоративизму) и углубит внутренние разрывы, ’’конкуренцию и противоречия внутри рабочего класса [249]. Хозяйственная администрация необходима как инструмент «арбитража» по отношению к различным интересам рабочего класса.

Учитывая, что эта апология весьма похожа на классическую буржуазную апологию бюрократии вообще, следует ожидать проведения дальнейших мероприятий. Для начала следует запретить забастовки. Рабочие «должны понять» требования эффективного фабричного управления [250]. Действительно, теперь «глупо возмущаться деспотизмом, господствующим на русских фабриках» [251]. Имеется даже частичная апология сталинского террора и московских судебных процессов: «Мы прошли долгий путь от осуждения опасностей бюрократии в 1918-1920 гг. ’’Промышленная эффективность” (причем микро­экономическая) должна стать превыше всего» [252].

Не заходя так далеко, как Отто Бауэр, Грамши в его «Тюремных записках» также впадает в определенные формы апологии бюрократии, откровенно противореча положениям, которые он развивал ранее в «Новом порядке». Таким образом, он считает, что все политические партии также «выполняют полицейскую функцию» и что она направлена не только против реакционных классов, но даже против отсталой части масс [253]. Грамши устанавливает связь между «позиционной войной», подобной «Ermattungsstrategie» лишением рабочих власти Каутского:

Позиционная война требует огромных жертв со стороны неисчислимых масс людей. Так что беспрецедентная концентрация гегемонии [власти] является необходимой, а следовательно, и нужно «интервенционистское» правительство, которое будет более открыто наступать на оппозиционеров и постоянно организовывать «невозможность» внутренней дезинтеграции – со всеми видами политического, административного и другого контроля, с укреплением гегемонистских «позиций» доминирующей группы и так далее [254].

                По мысли как Отто Бауэра, так и Грамши, временное отступление массового движения преобразуется в стратегию, которая исключает возможность новых подъемов и, следовательно, широкой самодеятельности и самоорганизации масс во имя своих собственных насущных интересов.

Партия, если не небольшая группа неподатливому пролетариату то, что «неизбежно» [255].

В основе лежит скорее идеалистическая, нежели материалистическая концепция партии, тем более удивительная в случае с Бауэром, который один из первых опровергал именно такую деформацию. Интересно отметить, что в то время как Бауэр скатывается к теоретической подмене на основе своей тенденции к грубому механистическому детерминизму, Грамши сбивается с пути в своем волюнтаристском провозглашении тождества теории и практики, в котором отрицаются потенциальные и реальные противоречия между ними.

  • 3.5     Реальная политика и теоретические подтасовки

Связь между концепциями «стратегии измора» и «осадной стратегии» Каутского, Отто Бауэра и Грамши, с одной стороны, и теоретическими подтасовками – с другой, является фундаментальной. Они основаны на самой сущности оппортунистической реальной политики. Эта специфическая концепция объединяет, так сказать, социал-демократическую и сталинистскую (неосталинистскую) форму подмены демократии бюрократией.

Проблема изменения отношений власти, завоевания «кусочков власти» лежит в самом центре политики вообще. Вся политическая деятельность оказывает влияние на отношения власти внутри общества. Консервативная политика стремится сохранить их, а революционная политика направлена на их ликвидацию. Реформистская политика имеет тенденцию частично изменить их, не затрагивая основы.

Возможно ли такое фундаментальное изменение или нет, немедленно или через какое-то время – этот вопрос несомненно лежит в основе политических решений. Поэтому политика так часто определялась как искусство (или искусство и наука) возможного. Но некоторые противоречия, содержащиеся в этой избитой формуле, немедленно приходят на ум.

Являются ли границы между возможной и невозможной реальностью столь жесткими? А как насчет еще не совсем ясного (или полностью), но уже фактически растущего возможного [256]? Как насчет возможности преобразования невозможного, в возможное на основе сознательной революционной массовой деятельности? Как насчет временных рамок? Что представляется невозможным в краткосрочной перспективе, может быть вполне возможным в долгосрочной перспективе (например, кампания Социалистического интернационала за восьмичасовой рабочий день; массовая агитация за всеобщее право голоса и т. д.).

А как насчет долгосрочных перспектив краткосрочной политики? Разве не возможно, что успешная краткосрочная оппортунистическая реальная политика фактически снизит перспективные возможности радикальных изменений, которые могли бы появиться в результате другой практики? А как насчет положительных долгосрочных воздействий на массовое сознание массовых действий, не являющихся немедленно успешными? И так далее, и тому подобное.

Эти вопросы, и многие другие, разумеется, не дают полного ответа на то, какой должна быть социалистическая классовая политика в нереволюционных объективных условиях (это, в конце концов, было основной проблемой, стоящей перед рабочим движением, к которой Каутский, Бауэр и Грамши обращались в определенные исторические моменты). Но они, по крайней мере, обнаруживают недостатки оппортунистической, чтобы не сказать вульгарной, реальной политики: чрезмерно концентрируя внимание на том, что представляется немедленно возможным и желательным, она либо игнорирует, либо отрицает долгосрочные эффекты и противоречия. А эти эффекты весьма часто негативны, если не разрушительны [257].

Когда акты реальной политики противостоят тому, что широкие массы (не важно, представляют ли они «большинство» или «значительное меньшинство» класса) осознают в качестве своих интересов, их приходится навязывать против воли последних. Поскольку реальная политика подразумевает высокий уровень сохранения status quo, эксплуататорского и угнетающего по отношению к широким массам, это противоречие почти неизбежно. Поэтому некоторые виды практики замены, если не сама она в своем чистом и простом виде, неизбежно связаны с оппортунистической реальной политикой.

Не следует смешивать реальную политику с борьбой за реформы. Вполне возможно сочетать решительную борьбу за проведение немедленных реформ с систематическим антикапиталистическим образованием и пропагандой. Но невозможно сочетать такое образование и пропаганду, по крайней мере если они достоверны, с разделением власти, с правящим классом и защитой истеблишмента, то есть с политикой соглашательства [258].

Отношение между борьбой за реформы и борьбой за конечную цель, за коренное преобразование общества, несомненно носит диалектический характер. Это означает, что сектантское воздержание от борьбы за немедленно реализуемые задачи – или даже «принципиальный» отказ от каких видов борьбы – столь же вредны для дела социализма, как и оппортунистическая реальная политика.

Без завоевания таких частичных реформ трудящиеся рискуют превратиться в массу деморализованных пауперизованных элементов, возможно, способных на периодические голодные бунты, но неспособных бросить серьезный вызов существующему порядку. Без опыта широкой массовой борьбы трудящиеся неспособны достичь уровня самоорганизации и сознания, необходимого для ведения успешной борьбы за новое общество. А без участия в такой борьбе и без попыток завоевать политическую гегемонию в такой борьбе социалисты не смогут оказывать серьезное воздействие на исторический процесс.

Но именно вследствие всех этих причин соблазны реальной политики являются реальными соблазнами; противоречия частичных завоеваний, анализ которых дан в главе 2, являются реальными противоречиями. Усвоение всех исторических уроков конкретной классовой борьбы и их обогащение на основе критического анализа текущего опыта являются крайне необходимыми для избежания параллельных ошибок оппортунизма и сектантства. Это одна из основных причин необходимости наличия авангардных партий и авангардного Интернационала.

Последнее слово и здесь также принадлежит Карлу Марксу. В 1865 году он писал своему другу Людвигу Кугельманну:

Я верю, что Швейцер и другие искренне так считают, но они «реальные политики». Они желают учитывать существующее отношение и не хотят уступить эту привилегию «реальной политики» одним лишь господам Микель и компании… Они знают, что рабочие газеты и рабочее движение в Пруссии (и поэтому в других частях Германии) существуют лишь из милости полиции. Они также желают принимать обстоятельства такими, какими они есть, чтобы не раздражать правительство и так далее, точно так же, как и наши «республиканские» реальные политики желают «смириться» с высокими пошлинами кайзера. Но поскольку я никакой не «реальный политик», я счел необходимым в открытом заявлении… вместе с Энгельсом объявить о разрыве с «Социал-демократом» [259].

  • Психологические масштабы подтасовки

В главах 2 и 3 мы часто упоминали психологические аспекты процесса бюрократизации массовых рабочих организаций. Подмена рабочего класса аппаратом в качестве объекта само собой разумеющейся лояльности также включает определения на уровне индивидуальной психологии. Сектантское мировоззрение привлекательность принадлежности к структуре власти, чувство вины мелкобуржуазной интеллигенции по отношению к «партии, олицетворяющей рабочий класс», также могут составлять характерную структуру, которой легко могут манипулировать профессиональные бюрократы. Витторию Видали, будущий сталинистский убийца троцкистов и анархистов в Испании, однажды дал леденящее выражение этим наполовину скрытым мотивациям в письме, где он декларировал свою преданность партии и готовность стать «железным революционером» и «палачом справедливости»:

Если в первые дни я еще испытывал некоторое небольшое, краткосрочное разочарование при соприкосновении с действительностью, позднее я почувствовал, что это было следствием того, что мелкобуржуазный дух еще не исчез из моей души, [sic…] Но затем даже этот голом из прошлого […] исчез, оторванный более широкими горизонтами. И я увидел красных солдат, марширующих со своими повстанческими песнями, с гордыми, умными лицами, и вооруженную молодежь, и детей, обсуждающих политику. Мне нравятся серьезные люди. Новое общество, великое, чудесное, воздвигает свои великолепные башни над старым и одряхлевшим. [.]

Марксист должен обладать холодным рациональным умом. Ленинист должен идти прямо к своей цели… Пишите в нашу газету… Жертвуйте своей точкой зрения в пользу мнения партии… Заслужите любовь товарищей, это не трудно. Через несколько месяцев вы увидите, что все [sic] двери будут открыты [260].

Через несколько месяцев «вы» будете иметь тюрьмы, наполненные не буржуазными или империалистическими шпионами, а обычными рабочими и крестьянами [261]. Через несколько месяцев «вы» будете заняты, убивая своих товарищей.

Мы можем заключить тем, что режимы бюрократических организаций, не говоря уже о бюрократических диктатурах, развязывают процесс отрицательного отбора, при котором лица, не обладающие сильным характером, силой воли, независимостью суждений и способностью противостоять давлению, или даже выказывающие раболепие и конформизм с оттенками низких наклонностей, неизбежно выйдут на передний план [262]. Но какие бы психологические механизмы ни были связаны с ними, эти процессы бюрократизации и сталинизации в основе своей являются социальным явлением. Садо-мазохистские элементы присутствуют в обществе во все исторические периоды. Конечно, в России, их было не меньше в 1917 г. или в 1918 г., чем в 1929 г. или в 1937 г. Если они начали занимать ключевые позиции власти скорее в более поздние, чем в более ранние периоды, то это было следствием соотношения социальных сил, которое претерпело фундаментальное изменение. Определенные типы характеров выходят на авансцену во время революционных подъемов и всеобщей массовой активности; другие выдвигаются вперед лишь в контексте массовой пассивности, когда побеждает контрреволюция. Не «плохие» личности привели к вырождению ИИСС и СССР, а скорее бюрократическая дегенерация, питающая систематически «негативный отбор» лидеров.

Вильгельм Рейх, когда еще был марксистом, пытался найти ответ на вопрос: почему люди заканчивают тем, что действуют в полной противоположности с идеями, ценностями и нормами, которые они принимали первоначально? Почему часть рабочего класса соглашается приспособиться к интересам своих самых худших врагов? Более качественно и глубоко чем Рейх, к этим проблемам обращался также Берифельд, пытающийся соединить марксизм с психоанализом.

По отношению к широким массам такие явления не могут быть объяснены – воистину, прямо противоположными – социальными и материальными интересами тех, кого они затрагивают. Что касается лидеров: в то время как материальные привилегии лидеров действительно играют определенную роль в принятии подменных теорий и практики, постепенная природа идеологической трансформации подтверждает, что дело не только в этом.

Берифельд и Рейх прелагают три вида отсвета. Во-первых, они указывают на машиноподобные аспекты многих форм массового поведения. Это насаждается властью и дисциплиной таких иерархических организаций, как армии, со всеми вытекающими отсюда последствиями риска для личности, отказывающейся подчиняться. Но это также удовлетворяет примитивную потребность отдельных лиц, стремящихся к отождествлению с «лидером» (отцом?), что якобы восходит к самым истокам происхождения человека как вида. Такие процессы, однако, означают глубокое расстройство идентификации в отдельных лицах, неспособных рассматривать себя как действующих вне тесно организованной структуры. Не только raison de part; или «партийный интерес», но партийное существование, существование в партии и посредством ее, отражает этот страз перед столкновением с враждебным миром.

Психоаналитики считают, что бюрократы управляются неврозом принуждения, который в своей начальной форме наблюдается у бесчисленного контингента лиц. Но бюрократический режим (система) институционализирует это принуждение. Это он придает внешнюю конкретную форму этой внутренней патологии в виде формальных правил, которые человек принужден выполнять беспрекословно. (Эти формулы были предложены Эрнестом Федерном). Это расстраивает «нормальное» соотношение между непатологическими и патологическими мотивировками поведения.

Во-вторых, существует иррациональное измерение человеческого поведения, которое восходит к ранним стадиям очеловечивания приматов. Оно подразумевает некую форму бунта или индивидуального отвержения правил общественного поведения, сопровождающих подъем цивилизации [263]. Правители или демагоги, стремящиеся к завоеванию власти (будь то в массовых организациях или на уровне государства), склонны преднамеренно играть на этом иррационализме. И если их оппоненты не знают об этом и пытаются реагировать лишь с помощью логической аргументации, им не удастся привлечь на свою сторону, по крайней мере, часть интересующих их людей.

В-третьих, борьба за развитие массового сознания и классовой политики означает не только борьбу за правильную программу или политическую линию. Строительство социалистических массовых организаций и позднее – самого социализма может быть успешным лишь тогда, когда все более индивидуализированные массы и «кадры» в состоянии перевести абстрактное в конкретное, отождествить политические обобщения с личным опытом и потребностями [264]. Если этого не произойдет в достаточной степени, массы и кадры – включая центральных руководителей – будут становиться все более разочарованными и пассивными. Тогда «машина», требующая слепого повиновения, вновь сможет овладеть ими.

Вышеприведенный анализ, несомненно, содержит значительное зерно истины [265], но как и все попытки объяснить исторические явления индивидуальной психологией или, что еще хуже, биологией, он страдает тем основным недостатком, что не может объяснить, почему перманентно действующие оперативные силы приводят к различным результатам. История – это изменение, в то время как иррациональные компоненты человеческого поведения не меняются на протяжении, по крайней мере, тысячелетий. Те же самые массы, которые проявили элементы иррационализма во время восхождения Гитлера к власти, вели себя великолепным рациональным образом всего лишь за десять лет до этого, когда они ликвидировали путч Капп-фон-Люттвица в 1920 году. Те же самые массы, которые столь унизительно приняли войну и кровавую бойню в августе 1914 года, с такой же страстностью выступили против этого в 1917-1918 гг., по крайней мере в России, Германии и Австрии.

Такие «мистерии» индивидуальной и коллективной психологии становятся понятными лишь в постоянно изменяющихся рамках исторических реалий, таких как жизненные условия масс, соотношение сил между крупнейшими общественными классами и внутри них, значение и влияние различных течений мысли и мнений и так далее. Подобным образом только во взаимодействии всех этих сил можно найти объяснение подъему рабочих бюрократий, укреплению оправдывающих их теории и практики и личному перерождению социалистических и коммунистических лидеров в бюрократов.

  • Подмена власти и выбор политики: трагедия Бухарина и старых большевиков

В период, когда сталинистский аппарат усиливал свою власть над партией и Советским государством, ряд видных старых большевиков – прежде всего Бухарин, Зиновьев, Каменев, Рыков и Томский – сосредоточили свое внимание на том, что им представлялось борьбой за руководство экономической и интернациональной политикой. При этом они не смогли осознать ключевую проблему бюрократического вырождения и играли на руку Сталину. Ибо гениальный секретарь по сути дела был заинтересован не в той или иной политической ориентации, а в осуществлении тотальной власти внутри партии, с единством и целостностью освобожденного аппарата в качестве приоритетной задачи номер один. Он был настоящим идеологическим представителем бюрократии, что очевидно следует из следующей его «вспышки»:

Оппозиция, возглавляемая Троцким, выдвинула лозунг разрушения партийного аппарата и пыталась перенести центр тяжести с борьбы против бюрократии в государственном аппарате на борьбу против «бюрократии» в партийном аппарате. Такая совершенно безосновательная критика и откровенная попытка дискредитировать партийный аппарат не может, объективно говоря, привести к чему-либо, кроме освобождения государственного аппарата от влияния партии [266].

То, что партия могла бы оказывать влияние на государственную бюрократию и ограничивать ее какими-то другими средствами, помимо своей собственной бюрократии, даже не приходило в голову Сталину.

Как бы ни были важны вопросы, занимавшие старых большевиков, — темпы индустриализации, растущее влияние кулаков, «ножницы цен», отношения с мировым рынком, вероятность военной опасности – но все они подчинялись вопросу о том, кто, какая группа людей фактически осуществляет власть в СССР. Развитие советского общества, ВКП(б) и ее политики во второй половине 20-х годов подтверждает точность этого анализа. Ибо именно потому, что сталинская фракция и бюрократия держали бразды государственной власти в своих руках, они смогли немедленно перейти от НЭПа к быстрой индустриализации и принудительной коллективизации, от растущей интерграции в мировой рынок и высокой степени автаркии. А шатания сталинистской и пост­сталинистской экономической политики с 1924 г. до 1953 г. идо 1990 г. становятся понятными лишь тогда, когда мы будем рассматривать их принципиальную мотивировку через призму защиты и расширения бюрократических привилегий и монополии власти, которая поддерживала их.

Из этого следует, что Бухарин совершил трагическую ошибку, когда он вступил в союз со Сталиным, сначала вместе с Зиновьевым и Каменевым, а затем против них – ошибку, которая в конце концов стоила ему его собственной жизни, и за которую рабочий класс и советский народ заплатили огромную цену. Несомненно, он предпринял этот шаг, поскольку он искренне считал, что дебаты по экономической политике являются решающими, и что линия Левой оппозиции представляет собой главную опасность. В конечном счете, однако, экономическая политика, проводимая Сталиным после 1928 года, даже по оценкам Бухарина, оказалась несравненно более разрушительной, чем политика, предлагаемая Оппозицией. И можно ясно показать, что уже в 1923 году Оппозиция уделяла главное внимание вопросам, относящимся к советской и внутрипартийной демократии.

Столь умный и высокообразованный марксист, как Бухарин, неизбежно попытается оправдать такую ошибку политического суждения средствами теоретического анализа. Поэтому, в выступлениях и сочинениях в период с 1923 г. по 1928 г. его отношение к опасности бюрократической дегенерации претерпело заметное изменение. С 1918 г. по 1922 г. он ограничивался классическими воззрениями Маркса и Энгельса, а также Ленина (в работе «Государство и революция»), приводящими к признанию того, что рабочие массы могут угнетаться своими же чиновниками, и к необходимости специальных лиц для предотвращения этого. (См. выше главы 1 и 2). В определенном смысле можно сказать, что Бухарин стимулировал создание «Государства и революции» своей статьей «К теории империалистического государства», написанной в 1916 году, где он призывал к разрушению буржуазного государства [267]. После этого была написана другая статья, опубликованная в различных газетах левых социалистов: в голландской «De Tribune», в норвежской «Klossen», в бременском периодическом издании «Arbeitekpolitik» и в «Die Jugendinternotionale». Вначале Ленин выступал против этих позиций, называя их «полуанархистскими». Но к апрелю 1917 года он сделал их полностью своими. Вплоть до 1929 года в советской литературе признавался идеологический долг Ленина Бухарину.

В 1918 году Бухарин вновь обратился к тем же положениям: «Пролетарская диктатура, – писал он, – является не парламентской республикой […], а государством наподобие Коммуны, без полицейской силы, без регулярной армии или профессиональных гражданских служащих». В своей книге «Экономика переходного периода», написанной между 1918 г. и 1920 г., он показал необходимость самоорганизации и самоуправления рабочего класса даже во время широкомасштабного крушения экономики. Здесь, так же как и в новой программе большевистской партии, в которую он внес значительный вклад, Бухарин большое внимание уделил профсоюзному фабричному управлению, особенно подчеркивая, что инженеры и техники должны рассматриваться как слои, подчиненные рабочим первичным структурам. В «Азбуке коммунизма», набросанный им в 1919 году вместе с Преображенским как популярный комментарий к новой программе, эта проблематика излагается даже в еще более резкой манере:

Все эти обстоятельства делают нашу работу чрезвычайно трудной и имеют тенденцию в определенной степени содействовать введению бюрократии в советскую систему. Это представляет серьезную опасность для пролетариата. […] Поэтому наша партия должна сделать все возможное для того, чтобы предотвратить эту опасность. Она может быть предотвращена лишь путем привлечения масс к участию в этой работе. Фундаментальной задачей, разумеется, является повысить общий культурный уровень рабочих и крестьян, покончить с неграмотностью, распространять просвещение. Кроме того, однако, существенным является проведение целого ряда других мероприятий. Среди них наша партия призывает к следующему.

Абсолютно необходимо, чтобы каждый член совета играл некоторую определенную роль в работе государственной администрации. […]

Другим существенным условием является необходимость обеспечения непрерывной ротации при осуществлении этих функций. Товарищ не должен торчать на одной и той же работе в течение многих лет, иначе, если так будет, он превратится в рутинного чиновника старого типа. […]

Наконец, наша партия рекомендует в том, что касается организацииработы, чтобы постепенно все трудящееся население вовлекалось в участие в государственном управлении. Это фактически, составляет действительный фундамент нашей системы [267].

30 декабря 1920 года Бухарин прервал речь Ленина на встрече коммунистических профсоюзных работников и делегатов съезда Советов в том месте, где Ленин назвал государство «рабоче-крестьянским государством». Несколько недель спустя Ленин поправил себя: «Товарищ Бухарин прав. Я должен был сказать следующее: ’’Рабочее государство суть абсртакция. Что мы фактически имеем, это рабочее государство с его особенностью, прежде всего состоящей в том, что не рабочий класс, а крестьянское население преобладает в этой стране, и, во-вторых, что это рабочее государство с бюрократическими искривлениями» [268].

В своей книге «Исторический материализм», написанной в 1920 году, Бухарин еще раз обобщил свой анализ бюрократии в полемике с социологами Парето и Робертом Майклзом:

Но вопрос о переходном периоде от капитализма к социализму, то есть периоде пролетарской диктатуры, значительно более труден. Рабочий класс добился победы, хотя он не является и не может быть объединенной массой. Он добивается победы в то время, как уровень производительных сил снижается, а широкие массы находятся в тяжелом материальном положении. Неизбежно возникает тенденция к дегенерации, то есть выделению ведущего слоя в форме классового зародыша. Этой тенденции будут противостоять две антитенденции: во-первых, рост производительных сил; во-вторых, упразднение монополии на образование.

И он завершил тем, что при социализме «власть администраторов […] будет властью специалистов над машинами, а не над людьми» [269]. Однако исторический баланс показывает, что события в СССР развивались в совершенно противоположном направлении. Власть специалистов (скорее, всех слоев бюрократии) превратилась во власть не только над машинами, но также над людьми, в первую очередь над непосредственными производителями. «Действительный фундамент нашей политической системы», поощрение всего трудящегося населения принимать участие в управлении государством остались мертвой буквой. Это открыто стало признаваться в последние годы существования СССР в бесчисленных откровениях, некоторые из которых исходили от представителей высшего эшелона партии.

Власть была узурпирована бюрократией. Не в течение короткого периода, а в течение последних 67 лет советы оставались без какой-либо реальной власти. Как дошло до этого? Это вопрос, на который каждый историк, каждый занимающийся социальными науками, каждый коммунист, изучающий историю КПСС и СССР, должен найти ответ.

В собственной биографии Бухарина можно определить с точностью почти до одного дня поворотный момент в его оценке опасности 5юрократического вырождения. В речи о «Пролетарской революции и культуре» 3 февраля 1923 года в Петрограде его более ранние и более юздние точки зрения как бы объединились. С одной стороны, он даже еще 5олее ясно, чем раньше, провозглашает: «Каждая пролетарская революция в какой бы то ни было стране неизбежно станет в ходе своего развития геред ужасной опасностью, представленной внутренним вырождением революции, пролетарского государства и партии» [270]. Причиной этого являются низкий уровень культурного развития пролетариата в буржуазном обществе, и его чрезвычайная дифференциация с точки рения материальных условий и классового сознания.

С другой стороны, единственный способ избежать этой «ужасной пасности», как считал Бухарин, это подготовка из представителей рабочего класса техников, инженеров и управляющих изолировано от масс абочих. Вся проблематика самоорганизации внезапно исчезает:

Этот переходный период является периодом, в ходе которого рабочий класс претерпевает трансформацию своей природы самыми различными путями, когда он выделяет из своего резервуара сил определенные когорты людей, которые проходят через культурное, идеологическое, техническое и так далее преобразование и выходят из этого университета в другой экзистенциальной форме. […] Таким образом вы видите, что значение этого переходного периода, рассматриваемого с этой точки зрения, состоит в том, что рабочий класс, завоевывая государственную власть в период, когда он испытывает материальные трудности, подготавливает на основе культурной работы кадры, которые обеспечат управление всей страной энергичной рукой до такой степени, что он выдвигает этих квалифицированных и доверенных людей на самые разнообразные посты [271].

Бухарин осознает противоречия своей новой позиции. Опасность дегенерации рабочего государства вытекает не только из значения и влияния специалистов буржуазного происхождения и с буржуазной и мелкобуржуазной ментальностью. Она также происходит от того, что эти специалисты/чиновники/бюрократы буржуазного происхождения оказывают влияние, по крайней мере культурное и интеллектуальное, на специалистов/чиновников, выходящих из рабочего класса. Тем не менее Бухарин сохраняет оптимистическую и апологетическую позицию перед лицом социальной и материальной дифференциации, происходящей у него на глазах:

Когда мы, когда российский рабочий, взявший в свои руки власть, подготовит достаточно кадров и […] сможет постепенно заменить кадры старой интеллигенции и старой гражданской службы, он снимет первую опасность. […] Нашей следующей задачей будет стабилизировать эти кадры путем постоянного вливания свежей крови, пытаясь уберечь эти кадры от того, чтобы они стали отчужденными и превратились в монополистическую касту [272].

Это подчеркивание стабильности и авторитета кадров в сочетании с более поздней сталинской сентенцией «кадры решают все» окажет катастрофическое воздействие на механизм осуществления власти. Мы уже видели некоторые результаты этого: негативный отбор кадров назначением, а не на основе выборов, тенденция к конформизму и монолитности вместо критических дебатов и свободного выражения мнения; перевод реальной власти из советов в партийный аппарат; репрессивное трудовое законодательство, включающее запрет де факто забастовок и так далее. Таким образом, «монополистическая каста» стала действительностью, несмотря на то, что она расширилась на основе формирования большого числа техников, интеллигенций или бюрократов, выходящих из рабочего класса.

В выступлениях Бухарина с 1923 г. по 1928 г. прежние противоречия «разрешались» слепой верой в кадры. К 1926 году Бухарин почти истерически упрекал Троцкого за то, что тот охарактеризовал большинство Центрального комитета как «бюрократическую фракцию». «Нельзя не согласиться, – писал он, –  что бюрократизация правящей партии была бы чрезвычайно опасной. Но если Центральный комитет представляет бюрократию […], почему его нельзя устранить?» [273]. В наиболее пространной полемической работе Бухарина, направленной против Оппозиции, («Проблемы строительства социализма») он зашел еще дальше, заявив, что «теория (бюрократического) вырождения основана целиком и полностью на социал-демократических постулатах» [274].

Наконец, в его теоретической работе «Путь к социализму», которая появилась в 1925 году, вся опасность бюрократического перерождения была полностью игнорирована. Социальное неравенство в городах, более высокие заработки «высокопоставленных чиновников» и «ответственных служащих» свободно допускаются, но представляются как неизбежное – и даже непреходящее – зло [275]. Ленинский диалектический анализ деморализующего воздействия такого неравенства на рабочий класс и его практический вывод о том, что доход членов партии не должен превышать дохода квалифицированных рабочих, были совершенно заброшены.

Когда Бухарин в той же самой книге говорит о постепенном преодолении неравенства, это относится исключительно к отношениям между рабочим классом и крестьянством. Ни одним словом он не упоминает также о политическом неравенстве внутри рабочего класса, между теми членами государственного и партийного аппарата, которые осуществляют власть на практике, и широкими массами, которыми управляют сверху и которые не наделены никакой властью.

Верно, что Бухарин под давлением интенсивной полемики с Оппозицией продолжал время от времени вскользь упоминать проблему бюрократических тенденций. В выступлении перед членами московской партийной организации 5 января 1926 года он согласился, что отношения на обобществленных предприятиях еще не являются «полностью социалистическими», поскольку еще существует разделение труда между «управляющими» и «управляемыми». Но такие замечания не следует воспринимать слишком всерьез, особенно если учесть, что они были окружены постоянным осуждением со стороны Оппозиции, выступающей с тезисом о том, что в СССР и в ВКП(б) проходит процесс бюрократического вырождения. На подобные обвинения Бухарин отвечал утверждением, что государственная власть находится в руках рабочего класса, что партия владеет властью от имени пролетариата, что она контролирует бюрократию и что говорить о фундаментальном конфликте интересов между аппаратом и трудящимися массами недвусмысленно означает двигаться в направлении свержения Советской власти [276]. Конкретный анализ конкретного положения – рассматриваемый Лениным как «живая душа марксизма» – был заменен предупреждениями о «подрывных идеях» и намеками на репрессии. Уже в 1927 году Троцкий и Оппозиция обвиняли Сталина и партийный аппарат в том, что они открыто используют насильственные методы не только для ее исключения, но также и для физического уничтожения. Ответом Бухарина было то, что говорить о советском термидоре контрреволюционно. Чью правоту в данном случае доказала история?

Конечно, следует подчеркнуть, что в 1928 году Бухарин вынужден был вернуться к своим ранним идеям. Но к тому времени у него уже не было какой-либо власти, чтобы оказывать влияние на ход событий. Он писал: «В порах нашего гигантского аппарата свили гнездо элементы бюрократического вырождения, абсолютно безразличные к интересам масс, их уровню жизни, их материальным и культурным интересам» [277]. Разве эти «элементы бюрократического вырождения» уже не контролировали все рычаги государственной экономической и социальной власти?

Подобным образом в своей речи на пятилетней годовщине смерти Ленина он поднял свою старую идею о самодеятельности широких масс как решающем средстве борьбы с вырождением. Организационный план Ленина, утверждал он, «развивает директивы, направленные массам, в которые Владимир Ильич выражает в краткой, но живой формуле: реальное участие народных масс» [278]. Любопытно, однако, что во всей этой речи ни разу не было употреблено слово «бюрократия»!

В ходе своей интеллектуальной эволюции Бухарин впоследствии несколько раз вернется к этим вопросам со значительной силой чувства, хотя и в довольно «эзоповских» выражениях. Например, возрождение его концепции «нового Левиафана» – повторное обращение к его описанию империалистического государства в 1916 году как «современного Левиафана» – явно подразумевало, что это относится к действительности Советского Союза. До января 1929 года в своем малоизвестном заявлении в адрес Политбюро он обвинял партийное руководство в проведении политики «милитаристско-феодальной эксплуатации», в «подрыве Коминтерна» и содействии «бюрократизму в партии» [279].

Эзоповский язык особенно сильно чувствовался в его памфлете «Финансовый капитал в нанском одеянии» (апрель 1930), в котором папа и «иезуиты» были стандартными псевдонимами Сталина и его партийного аппарата. Позднее последовали два замечательных документа: «Письмо от старого большевика, датированное второй половиной 1936 года, которое можно рассматривать как политическое завещание Бухарина [280]; и трогательное прощальное письмо «будущему поколению партийных лидеров», которое он прочитал своей жене как раз перед арестом, и которое было опубликовано на Западе (и позднее в СССР) после начала десталинизации при Хрущеве» [281].

Наконец, в своем осторожно составленном заключительном выступлении 12 марта 1938 года на Третьем московском судебном процессе до того, как его приговорили к смерти, Бухарину удалось указать пальцем на Сталина, произнося подобные предложения: «Еще раз было доказано, что отход от большевистской позиции означает продвижение в сторону контрреволюционного обмана».

В своем прощальном письме партии Бухарин пишет: «Я чувствую свою беспомощность перед адской машиной, которая […] приобрела гигантскую власть, фабрикует организованную клевету, действует смело и уверенно […] выродившейся организацией бюрократов, без идей, прогнившей, хорошо оплачиваемой, которая использует бывший авторитет ЧК, чтобы питать болезненную подозрительность Сталина. […] Любой член Центрального комитета, любой член партии может быть уничтожен, превращен в предателя, террориста, уклониста, шпиона этими чудотворными органами» [282].

Как сообщает меньшевик Борис Николаевский о своем интервью у Бухарина в Париже в 1936 году, последний, якобы, сказал следующее: «Нужна вторая партия. Когда существует лишь один избирательный список без настоящей альтернативы, тогда имеет что-то равносильное нацизму. Для того, чтобы ясно отмежеваться от нацистов в глазах народов Запада, а также народов России, мы должны ввести систему с двумя избирательными списками вместо однопартийной системы» [283]. Интересно отметить, что как раз за месяц до этого Лев Троцкий также порвал с догмой о единственной партии. В отличие от Бухарина, однако, он поддержал идею многопартийной системы.

Остается загадкой, как мог коммунист, марксист бухаринской величины примирить этот глубокий анализ дегенерации партийной и государственной бюрократии, которая, по его оценке, превратилась в полуфашистскую, с отказом от любой систематической политической борьбы против тех, кто нес ответственность за это вырождение? Стефен Кохен суммирует это противоречие следующим образом:

К 1929 году Бухарин стал разделять большую часть критики Троцкого в адрес внутреннего режима партии. В отличие от Троцкого, однако, одобрив развитие этого режима, он стал его пленником. Его возражающие и сопутствующие призывы к терпимости по отношению к критическим линиям в 1928-29 гг. регулярно опровергались цитатами из его же собственных ранних произведений против «фракционизма” левых и нападок на «секретарский» режим Сталина, сопровождаемых язвительными замечаниями: «Откуда вы это списали? …У Троцкого!» […] Его позиция была политически непоследовательной: питая откровенное презрение к Сталину и его политике, он оставался во всех отношениях сдержанным пассивным оппозиционером. Если не считать публичных призывов, слишком эзоповских, чтобы быть эффективными, Бухарин, Рыков и Томский действовали в сговоре со Сталиным, ограничивая свой роковой конфликт узкой частной сферой, где им суждено было быть «удушенными за спиной партии» [284].

Наиболее общие объяснения поведения Бухарина связаны с его «мягким характером» (слова Ленина), его «органическим центризмом», его иллюзиями вплоть до смерти Кирова – не совсем нереалистичными, можно было бы добавить –  относительно того, что «умеренные» в Центральном комитете (Орджоникидзе, Коссиор, Рудзутак, Киров и ругие дадут последний бой) [285], или с его отказом от каких-либо шствий, которые могли бы расколоть партию. Каждый из этих нумеитов содержит элемент правды.

По нашему мнению, однако, самой глубокой причиной, лежащей в основе колебаний Бухарина, даже после 1927 года, когда он опять признавал возможность советского термидора, является его ошибочный тезис о том, что захват и осуществление власти бюрократией объяснялось скорее внутрипартийным феноменом, нежели социально-политическим трессом в стране в целом [286]. Это объясняет, почему Бухарин направил свое прощальное письмо «будущему партийному руководству», а не массе членов партии или рабочему классу. Это объясняет, почему Бухарин вплоть до самого последнего момента, до его пыток и «покаяния», продолжал наивно верить в то, что Сталин его защитит. (Фактически же Сталин играл в «кошки-мышки» со своей несчастной жертвой [287]). И наконец, это объясняет, почему, в отличие от Троцкого, он отказывался призывать массы советских рабочих, молодежи и интеллигенции выступать не только против Сталина и его фракции, но против бюрократии как социального слоя. Все это становится ясным, если мы осознаем, что Бухарин не смотрел дальше внутренних реформ сталинизма (то есть бюрократизма), в то время как Троцкий считал, что для его свержения понадобится новая революция.

Любой реальный вывод о роли Бухарина должен учитывать соучастие лично его и его последователей в репрессиях, организованных Сталиным, вначале против кадров Левой оппозиции в Москве, затем против зиновьевистских кадров в Ленинграде. В исследовании 20-х и 30-х годов, которое появилось в «Правде» 3 октября 1988 года, академик Смирнов писал:

Даже Рыков [председатель Совета народных комиссаров и ближайший политический союзник Бухарина] на Пленуме Центрального комитета в 1928 году рассматривал, ссылаясь на Шахтинский судебный процесс и заключение в тюрьму немецких специалистов, вопрос о том, что партия должна подчинять определенные судебные процессы политическим приоритетам. Она не должна позволять себе руководствоваться абстрактным [!] принципом справедливого наказания виновного. К вопросу о заключении в тюрьму следовало подходить в меньшей степени с точки зрения интересов советской юридической практики или «принципа справедливости самого по себе», чем с точки зрения «большой политики» большевиков.

Таким образом было сформулировано чудовищное указание: не имеет большого значения факт, являются ли обвинения верными или фальшивыми, главное – что они должны быть политически подходящими. Именно в соответствии с этим самым принципом обвинили и приговорили к смерти в 1938 году Бухарина и самого Рыкова. Троцкий же и его товарищи по Левой оппозиции никогда не делали каких-либо уступок этому принципу, диаметрально противоположному воззрению Маркса, Энгельса и Ленина относительно того, что революции служит лишь истина.

Являлась ли эта позиция чисто тактической со стороны Бухарина и Рыкова, или она исходила из искреннего убеждения? На этот вопрос фактически невозможно дать определенный ответ. Коммунистическая, марксистская и социалистическая политика образуют узел, сочетающий принципы, которых твердо придерживаются, со способностью проводить тактические маневры. Соотношение между ними, само по себе нестабильное, становится напряженным, когда в обществе появляются новые явления. Вполне очевидно, что Бухарин не смог найти правильных пропорций этого соотношения. Он пожертвовал центральными принципами (в том числе элементарным правилом: не скрывать правды от своего класса) во имя политических соображений. Троцкого иногда обвиняли в том, что он совершал противоположную ошибку. Как бы то ни было, начиная с 1928 года и далее, его нельзя обвинить хотя бы в маленькой тактической уступке Сталину и сталинизму [288]. Но, как мы уже сказали, за тактическими маневрами Бухарина лежала политическая иллюзия, неправильная оценка социальной природы партийного руководства и аппарата, основанная на неправильном теоретическом представлении.

Следует добавить, что значительные группы, принадлежащие Левой оппозиции, которым Троцкий делал слишком много уступок до 1929-1930 гг. совершили такую же ошибку, как и Бухарин, когда встала необходимость определить термидорианскую опасность. Преображенский, Пятаков, Смилга и Радек прежде всего недооценивали тогда проблему бюрократии, что сильно контрастировало с их четким анализом 1923-1924 гг. Они видели опасность термидора главным образом в союзе между кулаками, новой средней буржуазией (нэпманами) и иностранным капиталом – то есть они видели ее почти исключительно в экономическом выражении. По этой причине они не смогли определить политические масштабы, тот факт, что кулаки явно были неспособны объединиться в общей политической деятельности на уровне страны.

Ключевыми деятелями на политическом фронте были сталинская фракция, бюрократия [289]. Это была сила, которая решала судьбу Советского Союза в течение полстолетия. Советский термидор свершился путем диктатуры бюрократии, а не в результате захвата власти кулаками или реставрации капитализма.

  • Замена власти и выбор политики: личные судьбы Мао Цзэдуна и Дэн Сяопина

Бухарин был честным и блестящим коммунистическим теоретиком, несмотря но то, что был трагически вовлечен во фракционную драму, историческое значение которой он не смог понять и в которой он потерял свои политические ориентиры. На более низком уровне теоретического осознания жизненные пути Мао Цзэдуна и Дэн Сяопина драматически иллюстрируют неспособность политики власти, прагматизма и реальной политики, основанных на подтасовке определить курс истории. Оба они закончили свою карьеру, создавая ситуации и принимая решения противоположно тому, что они первоначально планировали.

Когда Мао развернул «культурную революцию», его заботила, прежде всего победа в борьбе за власть внутри руководства КПК. Лишившись поддержки большинства в Центральном комитете вследствие разрушительной политики «большого скачка вперед», он апеллировал к молодежи, направив ее против партийного аппарата, и развил гигантский культ личности для поддержки своих притязаний на непогрешимость. Вся эта операция включала подавление любых оставшихся элементов внутрипартийной дискуссии и распространение физического насилия, и других форм репрессии против его действительных потенциальных или мнимых противников.

В то же самое время «культурная революция» выразила как со стороны Мао, так и со стороны широких масс огромную ненависть к установившейся партийной и государственной бюрократии. Трудно представить себе Фридриха Эберта или Клемента Эттли, Сталина или Брежнева, мобилизующих миллионы людей на улицах с целью избавиться от орды чиновников. Любимым орудием Сталина для его чисток были секретные службы.

Массы молодежи (не только студентов) откликнулись на призыв Мао, поскольку они искренне ненавидели бюрократов и думали, что настало время для завоевания большего равенства и демократии. Действительно, было бы искажением исторической реальности отрицать, что первую фазу «культурной революции» сопровождал элемент массовой стихийности и политической дифференциации [290]. Но озабоченность Мао политикой власти в догматических рамках партии в противоположность классовому правлению поставила его перед неразрешимой дилеммой. Он мечтал о том, чтобы периодически встряхивать бюрократию путем массовой мобилизации, предотвращая консолидацию ее в качестве привилегированной касты, как в СССР [291]. Но действительная мировая мобилизация начала выходить из-под его контроля, приводя к политическим конфликтам, угрожающим партийному господству, и к столкновениям между социальными слоями такого порядка, который неизбежен там, где социальная дифференциация все еще является доминирующей чертой [292].

Мао таким образом оказался в тисках. Если бы он позволил развиваться «культурной революции» в направлении действительной политической, антибюрократической революции, это привело бы к свержению его личной власти и промаоистской фракции в КПК. Поэтому он выбрал другую имеющуюся возможность: использовать армию для того, чтобы начать репрессировать или «дисциплинировать» массы красногвардейцев, а также рабочих, предпринимающих независимые действия [293] Миллионы городской молодежи были отправлены в сельскую местность. Бюрократический «закон и порядок» был восстановлен на фабриках. Постепенно партийная и государственная бюрократия взяла верх.

Пока Мао еще был жив и «банда четырех» контролировала бюрократию, могло показаться, что в результате «культурной революции» что-то существенно изменилось. Однако Мао не питал никаких иллюзий. Он был убежден, что бюрократия выиграла частично вследствие его собственных решений. Он умер с горьким чувством неудачи, говоря своей жене, что он не смог защитить ее и ее фракцию надолго и что их свергнут, как только он исчезнет. Именно так и произошло.

Не следует никогда забывать, что Мао разделял исходную оппозицию Сталина внутрипартийной и рабочей демократии, и его кардинальное убеждение в том, что только руководство компартии представляет рабочий класс. Все другие течения, даже если они и представляют «номинально» рабочих и крестьян, фактически являются делегатами буржуазии [294]. Внутреннее противоречие «мао цзэдуновской мысли» таким образом вполне очевидно: мировая история учит нас, что восстание оправдано – за исключением восстания против «мао дзэдуновской мысли» и «правильной линии партийного руководства»!

На протяжении всего последнего периода жизни Мао борьба за власть внутри руководства КПК и бюрократии сочеталась с дискуссией о противоречивой экономической политике, многие подробности которой остаются неясными. Однако то, что стало известно после смерти Мао, в значительной степени прояснило какие вопросы стояли на повестке дия.

Фракция Мао основывала свои идеи экономического развития на центральных инвестициях в крупномасштабной государственный сектор с особой формой принудительной коллективизации («народные коммуны»), которая позволяла бы излишней рабочей силе удерживаться в деревнях путем «прямого трудового инвестирования» на низком уровне эффективности. Альтернатива, предложенная Лю Шаоци и Дэн Сяо­пином, была направлена на достижение большей эффективности и производительности труда путем, с одной стороны, частичной децентрализации инвестиций для модернизации как городской, так и сельской промышленности и, с другой стороны, на основе деприватизации сельского хозяйства для освобождения производительных сил крестьянства. После короткого переходного периода эта модель была применена, когда фракция Дэна пришла к власти в КПК в 1979 году.

Но Дэн был не только «экономическим либералистом». Он также был жертвой внутрипартийного террора во время «культурной революции». Действительно, по всей вероятности, он чудом спас свою жизнь, которая висела на волоске, – в отличие от своего несчастного союзника Лю Шао-ци, бывшего председателя партии, убитого маоистами особо жестоким образом. Таким образом возвращение Дэна к власти воспринималось не только партийной бюрократией, но также и широкими массами как прелюдия к уменьшению террора и давления и, по крайней мере, как начало интеллектуальной и политической либерализации. Тот факт, что экономическая политика Дэна подразумевала открытость по отношению к мировому капиталистическому рынку, неизбежно способствовал формированию такого впечатления.

Это не было фантазией, а действительно соответствовало реальному, хотя и весьма частичному и противоречивому, процессу. У нас нет никакого сомнения в том, что Дэн искренне выбрал путь частичной и контролируемой политической либерализации, сопровождающей экономическую либерализацию. Действительно, он назначил двух будущих генеральных секретарей, которых готовил в свои преемники, Ху Яо-бана и Жао Жи-яна, что стало отождествляться с линией, родственной первым этапам гласности Горбачева. Дэн пытался отделаться от геронтократов брежневского стиля, консолидировавшихся вокруг Пен Чена и маршала Ян Шан-кина, удаляя их от оперативного руководства на более или менее почетные посты. Формально маршал был президентом республики.

Однако даже в еще большей степени, чем Мао, Дэн встал перед дилеммой, которая не могла быть разрешена иначе, чем через разрыв с так называемыми «четырьмя принципами» – включающими сталинистскую догму о партийной власти сверху донизу в противоположность классовому господству — и с властью и интересами бюрократии [295]. После 1986 года в Китайской народной республике стало проявляться социальное недовольство и разразились конфликты, принимающие все более открытый характер. Отдельные массы людей начали действовать независимо. Имели место крестьянские демонстрации и забастовки. Студенты и интеллектуалы действовали как катализаторы, медленно пытаясь связать вместе все эти разрозненные движения для борьбы за демократические свободы в рамках рабочего государства. Пекинское движение студентов и рабочих мая-июня 1989 года, переросшее в Коммуну, привело этот процесс к кульминационному пункту.

Как и Мао во время переворота красногвардейцев, Дэн теперь оказался перед выбором. И вскоре стало очевидным, что он выберет насильственное и радикальное подавление массовых волнений. Это означало не только бойню 4 июня 1989 года, но также и фракционную перегруппировку сил внутри руководства КПК. Двусторонняя борьба вокруг Дэна между «умеренными либералами» и «консерваторами» превратилась в трехстороннюю схватку, в которой фракции Дэна все больше приходилось опираться на «консерваторов» против более решительных «либералов».

Кадры КПК и китайский народ видели в Дэне символ сдвига к тому политическому террору «культурной революции», возврата которого они так сильно боялись. И вот этот самый человек одного за другим ликвидирует своих двух выбранных наследников и развязывает массовую кампанию устрашения, преследования и террора, дополненную призывами к населению доносить на оппонентов, пытками политических заключенных, показными судебными процессами, безжалостным подавлением «уклонистских» мнений, строгой цензурой прессы и систематической травлей интеллигентов. Все зло и пороки, которые Дэн и его фракция осуждали в течение десяти лет, были вновь введены по его собственной инициативе [296].

Вероятно, Дэн все еще верит, что, защищая монополию на власть китайской номенклатуры и огромные материальные привилегии, он сможет спасти свою экономическую политику «четырех модернизаций». Остается лишь наблюдать, в какой степени это окажется верным. Но основной урок состоит в другом. Придерживаясь политики власти и аксиомы «диктатура пролетариата – господство партийного руководства», Дэн стал пленником тех самых сил внутри бюрократии, которые он первоначально пытался не подавить, то, по крайней мере, сократить. Преобладала не некая «подлинная логика либерализации», а осуществление номенклатурой политической власти в наиболее репрессивных террористических формах.

Отказ от бюрократических догм является существенным условием последовательной борьбы против бюрократического перерождения рабочих организаций и рабочих государств. Это никоим образом не влечет за собой стихийные иллюзии относительно классовой борьбы и полностью совместимо с совершенно необходимыми усилиями по созданию революционных авангардных партий. Но это требует в чрезвычайной степени правильного понимания диалектического взаимодействия между самодеятельностью и самоорганизацией, с одной стороны, и авангардной партией – с другой. Классическую формулировку этого отношения дал Троцкий:

Динамика революционных событий непосредственно определяется стремительными, интенсивными и страстными изменениями в психологии классов, которые уже сформировались до революции. […]

Массы идут в революцию не с подготовленным планом социальной перестройки, а с острым чувством, что они не могут больше выносить старый режим. Только ведущие слои класса имеют политическую программу, и даже она все еще нуждается в проверке событиями и в одобрении масс. Фундаментальный политический процесс революции, таким образом, состоит в постепенном осознании классом проблем, возникающих из социального кризиса – активной ориентации масс методом последовательного приближения. […]

Только на основе изучения политических процессов в самих массах мы можем понять роль партий и отдельных личностей, роль которых в организационных процессах мы не можем игнорировать. Они составляют не независимый, но тем не менее очень важный элемент в этом процессе. Без ведущей организации энергия масс рассеялась бы как пар, не заключенный в поршневую коробку. Но тем не менее двигает вещами не поршень или коробка, а пар [297].

Глава 4
Администрирование и реализация прибыли
(рост буржуазных бюрократий)

4.1 Государственный аппарат при капитализме

В ходе своего исторического восхождения к власти революционная буржуазия целиком и полностью овладела аппаратом абсолютисткою государства и преобразовала его для того, чтобы он служил ее собственным целям [298]. Она могла это сделать, поскольку была уверена в том, что ее богатства и экономическая власть в конечном счете навяжут ее валю любому государству. Она должна была сделать это, поскольку ее классовое господство не могло, и никогда не сможет, полагаться исключительно на ее главное оружие — экономическое принуждение.

  Безопасность политической власти буржуазии требует принятия мер экономического принуждения к значительному большинству населения, не являющегося капиталистами. Это обычно и происходит, но в этих жестких условиях подчинения, эксплуатации и угнетения трудящиеся время от времени восстают, несмотря на угрозу увольнений, безработицы и голода. Наоборот такие угрозы могут даже способствовать разрастанию борьбы [299]. Для того, чтобы снизить риск «взрыва» или избежать его, буржуазия нуждается как в репрессивном аппарате – «La violence sans phrases»; насилие без оговорок (фр.)) – так и в аппарате идеологической обработки эксплуатируемых и угнетенных, прежде всего наемного пролетариата. Таким образом буржуазное государство играет жизненно важную роль для воспроизводства капиталистических производственных отношений, без чего не может иметь место капиталистическое накопление. Кроме того, хотя прибавочная стоимость является единственным источником капитала и, главным образом, образуется в процессе производства Ключевая функция регулирования капиталистической экономики осуществляется прежде всего государством.

Природа капитализма такова, что существуют частные собственники (капиталисты) и конкуренция между ними. По этой самой причине никакой частный капиталист или группа капиталистов не могут выражать общие интересы капиталлистического класса в важнейших областях экономической деятельности. В политической сфере это еще более очевидно.

В таком случае нужен лишь некапиталист, некто, кто непосредственно не вовлечен в гонку за максимальной прибылью. Эту роль выполняет особый аппарат — государство, которому буржуазный класс передает функции обеспечения общих условий капиталистического производства и реализации прибыли, например, облаженная денежная система, эффективная налоговая и тарифная структура. Иначе при удовлетворительных или даже оптимальных условиях не может иметь место реализация прибыли.

В силу исторических причин современный капитализм уже на торговом и мануфактурном этапах своего развития, не говоря уже об этапе господства промышленного и финансового капитала, был институционально оформлен в виде конкурирующих между собой наций- государств и империй. Однако по мере развития производительных сил , уже к концу XIX века национальные рынки стали для них слишком узкими. Хотя международная торговля с неравным обменом и даже грабежом других стран (особенно в Центральной и Южной Америке, Африке и Азии) внесла значительный вклад в накопление западного, а позднее и японского, капитала, производство и реализация прибавочной стоимости в основном были направлены на национальный рынок [300]. В течении всего переходного периода, по крайней мере в крупнейших странах, уровень развития производительных сил фактически оставался ниже уровня поглощающей способности национальных рынков. Революционная буржуазия должна была бороться за преодоление докапиталистических ограничений свободной торговли, в то же время защищая себя от ’’чрезмерного” наплыва иностранных товаров.

Поэтому независимо от каких-либо политических соображений (таких как интегрирующая функция национальной идеологии), борьба капиталистов, направленная на консолидацию наций-государств, подразумевала своим следствием в перевод конкуренции на международную арену, в область международных отношений. Буржуазным государствам нужны были не только полицейские, священники и учителя, призванные защищать частную собственность. Они также нуждались в армии и флоте – более специфическом аппарате, которому отдельные капиталисты и даже буржуазия как класс могли бы надежно передавать некоторые свои суверенные права и часть своих доходов.

Но буржуазия не всегда искала опору в могущественной государственной машине [301]. Молодая буржуазия имела довольно большой опыт самоуправления [302], нашедший свое идеологическое и политическое выражение в значительном недоверии по отношению к государству. Имелось даже течение освободительных или пол у освободительных идей, достигших своей вершины при Жан-Жаке Руссо. Они во многих отношениях могут считаться прямыми предшественниками идей Маркса и Ленина о самоорганизации и самоуправлении трудящихся [303].

Однако помере того, как «четвертое сословие» около- или полупролетариев начало сопровождать буржуазию в ее историческом восхождении, вводя свою собственную практику самодеятельности или даже самоуправления [304], капиталисты все в большей степени стали избегать «антигосударственных» крайностей. «Закон и порядок» отныне должны были обеспечиваться любой ценой, а это невозможно без сильного государства. Государство же содержится за счет налогов с прибыли, а вот способ распределения и размер налогов является «яблоком раздора» правящих классов в течение длительного времени. Именно здесь лежат корни происхождения парламента и буржуазных революций. По мере вступления в империалистическую фазу буржуазное государство становится все сильнее, а с учетом развития массового рабочего движения – требует все больше и больше денег. Так федеральные сборы в США увеличились с 1,3% ВНП в 1880-1881 гг. до 3,3% в 1930-1931 гг. и до 18,1% в 1960-1961 гг. Совокупные государственные доходы в Австралии повысились с 4,2% ВНП в 1902-1903 гг. до 8,6% в 1932-1933 гг. и до 17,1% в 1960-1961 гг. А рост налогооблажения шел более быстрыми темпами, чем рост производства и национального дохода [305].

Таблица 1: Совокупные налоговые поступления в % от ВНП.

Страна 1955 1980
Западная Германия 30,8 37,2
Великобритания 29,8 35,9
США 23,6 30,7
Канада 21,7 32,8
Швейцария 19,2 30,7
Бельгия 24,0 42,5
Нидерланды 26,3 46,2
Швеция 25,5 49,9

Соответственно, буржуазия остается разделенной на тех, кто готов, и тех, кто не готов платить эту цену, то есть они могут требовать совсем различного уровня или распределения финансовых ресурсов в торговой, денежной, социальной и международной политике. Но какими бы интенсивными ни были такие споры, государственные расходы без трансфертных платежей (то есть без поступлений, всего лишь проходящих транзитом через государственные или окологосударственные бюджеты) резко возросли с 1960 г. по 1974 г.: например, в Великобритании с 20,1% до 38% ВНП и в Швеции с 25% до 28,9% [306].

Поздний капитализм действительно представляет собой капитализм сильного государства, при котором все функции государства имеют тенденцию к увеличению. Но особенно разрастается исполнительная власть, что не идет ни в какое сравнение с расширением законодательных и правовых органов. Это –  реакция системы на изменившееся соотношение сил между классами, являющееся результатом давления массового рабочего движения и его проникновение в парламенты, муниципалитеты и другие подобные органы [307]. Эллюл даже утверждает: «В действительности, у политика нет больше какого- либо реального выбора: решения являются автоматическим следствием подготовительных технических усилий» [308].

Чем сильнее становится рабочее движение внутри общества, тем больше возможность того, что экономические кризисы или волны крупных забостовок приведут к политическим взрывам или к предреволюционным ситуациям. В свою очередь буржуазное государство должно поэтому развивать новую функцию управления кризисом [309]. Это может принять превентивную форму социального законодательства. Это может принять оперативную форму государственного вмешательства в экономику для сокращения масштаба экономических колебаний [310]. Или это может принять репрессивные формы, выражающиеся в попытке навязать замораживание зарплаты или ограничить профсоюзные свободы и право на забастовку. Но каждая из этих возможностей подразумевает более сильные исполнительные службы правительства. Требуется растущее число гражданских служащих для разработки и применения различных законов, декретов, бюджетов, денежного регулирования, политики в области промышленности и инфраструктуры и так далее [311]. Они подчиняются правительствам и (все в меньшей и меньшей степени) парламентам, которые в девяти случаях из десяти лишь механически утверждают их без особого шума. Перефразируя классическое выражение, можно сказать: министры и члены парламента приходят и уходят, а высокопоставленные остаются [312].

Эцвони-Галеви приводит многозначительный комментарий из доклада Фултонского комитета о британской гражданской службе (1968 г.):

Поскольку решение сложных проблем требует длитель ной подготовки, эта служба должна быть дальновидной; на основе своих накопленных знаний и опыта она должна прояв лять инициативу при разработке того, каковы потребности в будущем и как они могут удовлетворяться. Особая от ветственность теперь возлагается на гражданскую службу, поскольку один парламент или даже одно правительство часто не в состоянии видеть весь этот процесс в перспективе [313].

Когда мы говорим, что буржуазное государство имеет тенденцтию становиться все более и более сильным государством, мы имеем в виду рост бюрократий капиталистического государства. Первая тенденция невозможна без второй. На самом деле она в значительной степни идентична ей.

В конце XX века у нас имеются не десятки, а сотни тысяч государственных чиновников, а в некоторых более крупных странах – все зависит от того кто как подсчитывает – несколько миллионов. Доля занятых в государственных учреждениях возросла в США с 0,7% в 1821 году и 3,1% в 1901-1902 гг. до 5,3% в 1920-1921 гг., 11% в 1941 г. и 14% в 1970-1971 гг. В Великобритании она поднялась с 1,4% в 1901-1902 гг. до 2,6% в 1920-1921 гг., 3,4% в 1939-1940 гг. и 8,6% в 1968 году.

Рост общей численности государственных служащих еще более впечатляет.

Таблица 2: Рост численности государственных служащих после второй мировой войны в США.

Год Общая численность Соотношение между правительственными и неправительственными
1947 5 791 000 1,10
1952 7 104 000 1,11
1957 8 046 000 1,12
1962 9 388 000 1,14
1967 11 867 000 1,15
1972 13 333 000 1,16
1977 15 019 000 1,16
1982 16 197 000 1,16

(Данные из правительственного источника, приведенные в работе Майера-Стивенсона-Уэбстера: ’’Границы бюрократического роста”, Де Грюйтер Берлин — Нью-Йорк, 1985, с. 36)

Эти бюрократии так структурно организованы, что совершенно не дублируя ее, отражают иерархию буржуазного общества. Нижние, средние и высшие слои капиталистической бюрократии имеют совершенно различные доходы, пользуются различающимися нематериальными льготами и имеют разные шансы для накопления капитала и своего интегрирования в буржуазный класс. Выходят они также из совершенно различных социальных слоев [314]. Но крайние полюса буржуазного общества в рамках капиталистического государственного аппарата не воспроизводятся. В нем нет ни пролетарских слоев, постоянно лишенных средств, ни миллиардеров [315].

Этим различным уровням интеграции в буржуазное общество соответствуют особые механизмы обеспечения идеологического соответствия. Здесь также, как и в случае с советской бюрократией, то, что начинается как функциональное, в конце концов превращается в социальное и идеологическое. Начальник тюрьмы является функционером управляющим тюрьмой. Но никакой тюремный надзиратель не сможет стать начальником тюрьмы, и никакой начальник тюрьмы не сможет стать высокопоставленным гражданским чиновником в Министерстве юстиции если он будет позволять заключенным бежать или даже отпускать их на свободу. Никакой фанатичный пацифист не сможет быть начальником штаба в армии. Конкретные механизмы этого процесса отбора отличаются от тех, которые фильтруют высокопоставленных политических деятелей или управляющих капиталистических фирм [316]. Но они весьма похожи. Этот, основанный на рутине, конформизм на нижних уровнях функциональной ответственности не действует так гладко, как это было до первой мировой войны. Здесь в силу вступает общий кризис буржуазных общественных отношений и ценностей, имеющий тенденцию к углублению. Нигде не будет безопасной жизни для всех выступающих против несправедливостей капиталистической системы, будь то телевизионные администраторы, преподаватели, университетские профессора, религиозные лидеры, авиодиспетчеры или даже дорожные полицейские. Останутся ли они стойкими перед угрозой репрессий, потеряют ли свою работу или удержат ее, будут зависеть от ряда обстоятельств. Любые из таких ’’бунтарей” не могут составить большинства среди своих товарищей по профессии, пока правит капитал. Орган остается буржуазным, и его задачей является способствовать воспроизводству капиталистических производственных отношений и общих условий реализации прибыли.

4.2 Подъем окологосударственной бюрократии

С конца XIX столетия попытки массового рабочего движения противостоять капитализму через законодательство, а также превентивных социальных реформ, начатых буржуазией, привели к постепенному росту нового феноменального общественного слоя: окологосударственной бюрократии. Во многих странах она столь же велика, если не больше, как сам государственный аппарат.

Классовая природа этого слоя гораздо менее четко определена, чем у государственной бюрократии. Часть его происходит из рабочей бюрократии. Наиболее очевидно это проявляется в организациях страхования от болезней (включая больницы), учрежденных и контролируемых профсоюзами в Бельгии, Аргентине и в других странах. Такие организации расширяют материально-финансовую базу рабочих бюрократий, укрепляя их власть и контроль над членами этих организаций, подобно тому как профсоюзы обладают самой настоящей монополией на помощь, оказываемую безработным в некоторых странах в мирное время.

Как с практической, так и с идеологической точки зрения это – двусмысленный процесс, что наиболее ярко проявляется в тех социальных реформах в области жилищного строительства и транспорта, которые обобщены в формуле «муниципальный социализм».

С одной стороны это путь утверждения не капиталистических, а традиционно социалистических форм общественной организации, ценностей и мышления. Суть их не в том, что «коллективизм» ставится против «индивидуализма», а в следующем:

  1. не гнаться за сверхприбылью, а ограничиваться тем, что дает удовлетворение необходимых потребностей;
  2. распределение благ должно быть среди всех одинаково;
  3. сильный заботится о слабом;
  4. не эгоизм и алчность, а солидарность и щедрость.

Нам жаль тех, кому близорукие предрассудки не позволяют отметить этот очевидный факт. Пример прорыва к социалистическому способу распределения и удовлетворения потребностей, в отличие от буржуазного способа: в ранние часы, когда люди отправляются на работу, в двух европейских городах – Болонье и Афинах – общественный транспорт становится бесплатным. По сути, это даже шаг вперед по сравнению с усилиями профсоюзов, которые заботятся о самых сильных и наилучшим образом оплачиваемых наемных работниках. Социальные реформы обсуждаемого нами типа призваны заботиться обо всех.

  Но если невозможно добиться построения социализма в одной стране, тем более нереалистично построить социализм в одном муниципалитете или в одном производственном кооперативе. Администрация рабочих больниц, кооперативных обществ или возглавляемых социалистами муниципалитетов тысячами нитями переплетается с общими механизмами буржуазного общества, производства прибавочной стоимости и реализации прибыли. Все нуждается в деньгах для своего финансирования. Им нужно даже больше денег, чтобы обеспечить трудящимся услуги, более высокого качества, что немаловажно и для приоритета перед другими организациями.

Во многих странах огромные суммы денег проходят через руки окологосударственной бюрократии. Во Франции, например, учреждения социального обеспечения управляют фондами, практически реальными по размерам всему государственному бюджету (около 250 миллиардов в 1989 году). Это создает огромные потенциальные возможности для коррупции. Недавно было раскрыто, что в США 10% расходов на страхование здоровья было использовано мошенническим образом [317]. Каждый отдельный случай следует рассматривать соответствии с действительным социалистическим, гуманистическим критерием – идет это на пользу или во вред пациента.

Но деньги на это должны откуда-то приходить. Или же рабочие выплачивают их сами – что буде ущемлять другие потребности, – или же деньги поступают из прибавочной стоимости, из налогов на доходы или имущество капиталистов. Поэтому имеется постоянное противоречие и борьба между капиталом и трудом, а также между различными секторами буржуазии в зависимости от их готовности и способности платить налоги [318].

В этой борьбе мощно утверждаются господствующие ныне классовые отношения. Даже когда рабочий класс и рабочее движение добиваются значительных завоеваний, некоторые его секторы остаются подорванными, расстроенными, отвлеченными от своих первоначальный целей тем, что они вынуждены взаимодействовать с функционирующей капиталистической экономикой.

Бесплатное медицинское обслуживание разграбят частные фармацевтические монополии или полумонополии. Так, безответственное, проникнутое духом наживы рекламирование, будет стимулировать перепотребление медикаментов в ущерб здоровью больных. Качество обслуживания будет снижаться из-за недостатка фондов государственного бюджета, низкой оплаты труда государственных служащих, недостаточного уровня образования и информации, доступных широкой публике. Во времена периодически повторяющихся экономических депрессий будут иметь место крупные урезки расходов. Спекулянты недвижимостью будут соблазнять управляющих больницами продать землю частным владельцам. И так далее и тому подобное.

Все эти соображения никоим образом не умаляют прогрессивный характер и динамику социальных реформ. Но они отмечают их ограниченность. Если развитие институтов в этом направлении создает тенденцию к бюрократизации, это происходит не только по причине их размера или вследствие потребности в большом числе администраторов. Окологосударственные бюрократии должны выполнять огромное количество задач: по переговорам и арбитражу между теми, кто получает пособия, и тем, кто их выдает; между теми, кто их выдает, и теми, кто заполняет тюремные камеры; между центральным правительством и муниципальными администрациями; между защитниками и противниками этих учреждений; между теми, кто критикует злоупотребления высших администраторов, и теми, кто безоговорочно защищает их.

То, что видно в отношении институтов социального обеспечения, возникающих из рабочего движения, еще в большей степени справедливо по отношению к таким органам, созданным самим буржуазным государством. Здесь окологосударственные бюрократии тесно интегрируются в аппарат буржуазного государства с постоянным учетом его иерархической структуры. Но было бы ошибкой проводить резкое разграничение между «чисто буржуазными» и «чисто рабочими» бюрократиями. По мерс того, как сильное рабочее движение становилось неотъемлемым фактором во многих империалистических и некоторых зависимых странах в ходе XX столетия – за исключением периода реакционной диктатуры – рабочая бюрократия все глубже переплеталась с буржуазной окологосударственной бюрократией.

Другим фактором, усиливающим эту тенденцию, был рост сектора в экономике, принадлежащего государству или принципалитетам, который Энгельс насмешливо называл «государственным социализмом», но который более точно можно было бы охарактеризовать как государственный капитализм. Это относится не только к «зеленым» капиталистическим странам. На многие зависимые страны, где национальная буржуазия вначале была слаба, после Второй мировой войны оказал мощное воздействие империализм, что и привело к экономическому «взлету».

В еще большей степени бюрократии этого государственного сектора смыкались с бюрократами государственного общественного обслуживания и социальными институтами, созданными самим рабочим движением. Вторая общая тенденция к бюрократизации тем самым воздействует на рабочее движение, особенно на политические партии (вначале социал-демократические, а затем и социал-демократизированные коммунистические формирования).

Ранее в массовых партиях и профсоюзах рабочего класса доминировали бюрократии, возникающие из самого движения, включая выбираемых представителей в государственные органы. В настоящее время возрастающая доля бюрократов в реформистских партиях, приходит из бюрократий общественного обслуживания и государственного сектора (или сливается с ними), а также из верхних слоев государственной службы. Этот сдвиг в социальном происхождении и мировоззрении все в большей степени отдаляет эти партии от профсоюзов и, в частности, от заботы о непосредственных материальных интересах их членов. Отсюда тенденция профсоюзов утверждать все большую независимость от партий или вступать с ними в откровенный конфликт [319].

Третья фаза бюрократического вырождения реформистских массовых партий началась в середине 70-х годов. Стало возрастать проникновение в партии капиталистических бизнесменов, главным образом из сектора «информации», и ряд реформистских бюрократов стал превращаться в менеджеров, если не частных владельцев, в том же секторе. Типичным примером является западно-германский технократ Детлев Роведдер, который последовательно был депутатом-министром промышленности и энергетики от СПГ (1966-1972); управляющим директором находящейся на грани банкротства сталелитейной фирмы Хоэш (начиная с 1980 года), которую он сделал прибыльной путем мероприятий, включающих массовые увольнения; и в 1990 году он стал председателем так называемого Treuhandanstalf (опекунское учреждение – нем.) в ГДР, которое управляло собственностью 6000 компаний государственного сектора и готовило их приватизацию [320].

Появление                           муниципальных,                            государственных,

окологосударственных и действующих в сфере государственного сектора администраторов в качестве доминирующего слоя реформистской бюрократии в капиталистических странах оказало огромное влияние на идеологию и мышление партийных руководств. «Муниципальный» социализм ассоциируется с хорошо функционирующими – то есть хорошо управляемыми – муниципалитетами. То же самое относится и к социализму «общественного обслуживания» или «государственного сектора». Таким образом возникает концепция и стратегия «административного социализма» («Le socialisme gestionnaire») как краеугольного камня перспективного успеха и успеха на выборах. Мы сможем победить лишь, если докажем, что мы лучшие администраторы чем либералы и консерваторы (уже не принято больше говорить «чем буржуа»). Это – новое социал-демократическое кредо. В действительности «административный социализм» оказывается капитализмом, эффективно управляемым «социалистами».

Здесь реакционные или даже обнаженно регрессивные аспекты этого процесса опережают все, что в нем есть прогрессивного. Окологосударственные бюрократии часто действуют в прямом противоречии с интересами трудящихся масс, которым они призваны служить. Тем самым они дискредитируют саму идею общественного обслуживания и государственной собственности на средства производства, что в глазах, по крайней мере, части рабочего класса представляется как расточительный бюрократический механизм, по сути не отличающийся от частных корпораций, направленных на извлечение прибыли.

Перевод этих услуг под региональный или муниципальный контроль не решает проблему. Конечно это приближает их к населению. Но в то же время увеличение количества административных должностей (а, следовательно, и чиновников) и превращает эту систему в более дорогостоящую. Многие из этих недостатков можно было бы исправить, если бы гражданские комитеты принимали хотя бы частичное участие в обеспечении населения услугами, или, если бы в государственном секторе был рабочий контроль.

И не следует забывать, что они не стирают многочисленные преимущества дешевого или бесплатного общественного обслуживания для основной массы населения. Тем не менее в рамках буржуазного общества это не может само по себе покончить с бюрократизацией и ее негативными последствиями для сознания рабочего класса. Одна лишь социалистическая пропаганда также не может обеспечить успех.

Растущее влияние окологосударственных бюрократий в реформистских партиях оказывает негативное воздействие на среду идеологии и политики. Посредством ее была обеспечена социальная база «политики консенсуса», приведшая к институциональному классовому сотрудничеству в Западной Европе особенно после войны [321]. Административный социализм превращается в «социализм», который управляет буржуазным господством. В свое время Тарнов выразился об экономическом кризисе 1929-1932 гг. так: «Мы должны действовать, как врачи у ложа больного капитализма» [322]. В настоящее время имеется желание управлять «здоровой» капиталистической экономикой на постоянной основе, пусть и в обмен на некоторые реформы (которых и так проводится не меньше).

В действительности, это управление – идеология все в большей степени порождает экономическую политику, которая по сути идентична политике буржуазных партий – вспомните политику жесткой экономии, проводимой в 80-е годы социал-демократическими правительствами во Франции, в Испании, Португалии и Италии с целью увеличения массы и нормы прибыли.

На более высоком историческом уровне два основных процесса имеют тенденцию срастаться с идеологическим – политическим прогрессом реформистских бюрократий. С одной стороны растущее «обобществление зарплаты» означает, что рабочий получает в денежной форме лишь меньшую доль своей оплаты, а остальное в виде пособий, выплачиваемых тогда, когда наемный работник (или его иждивенец) заболевает, учится, является безработным, нетрудоспособным или выходит на пенсию. Этот обобществленный или «косвенный» компонент, является все той же частью «общественно необходимой» средней цены товара – «рабочая сила». Однако, бюрократизация учреждений, ведающих этими пособиями, где «независимые» технократы или даже представители предпринимателей занимают значительное число постов, означает постепенно, контроля массами рабочих над частью вложений и определения количества их собственной заработной платы. Чрезвычайная сложность расчетов этих пособий, основанных на массе законов, декретов и положений, перед лицом которых отдельный наемный работник безнадежно теряется, служит для укрепления самооправдательной идеологии этих бюрократий. А советскую бюрократию и ей подобные поддерживал еще аргумент о «необходимости секретности». Таким образом, немедленное требование большей открытости и радикального упрощения законодательства о социальном обеспечении является существенным компонентом борьбы против реальной бюрократии в капиталистических странах [323].

Частичное «обобществление» заработной платы отражает одну из сторон динамики развития зрелого и позднего капитализма. По мере того как массовое рабочее движение приобретает вес в классовом соотношении сил, а социальное законодательство начинает играть более заметную роль в государственных делах, относительно большая доля налогового бремени, как прямого так и косвенного, ложится на плечи скорее рабочего класса, нежели капиталистов. Таким образом социальные пособия не приводят к основательному перераспределению национального дохода между прибавочной стоимостью и фондом заработной платы в сторону увеличения последней. Действительное перераспределение происходит внутри класса наемных работников за счет определенных групп (курильщиков, алкоголиков, владельцев автомашин, бездетных семей и так далее) в интересах других групп. В то же самое время высокопоставленные слои государственной и окологосударственной бюрократии приходят к управлению и, следовательно, к контролю за огромными денежными суммами. Но и у этой «кормушки» не прекращаются скандалы по поводу ’дележа и процветает коррупция при участии «теневых» дельцов от капитализма [324].

С другой стороны, наблюдается долгосрочная тенденция к огосударствлению профсоюзов и превращению рабочего движения в некую поделку, полностью подчиненную буржуазному государству и интересам капитала. По мере обобщения исторического кризиса принципа прибыли и всех буржуазных общественных отношений объективной потребностью капитала становится укрепление своего контроля над трудом не только на рабочих местах, но и в обществе в целом. Эта тенденция выходит на поверхность в империалистических странах в периоды реакционной диктатуры и особенно мощно в «третьем мире». Но она утверждается везде медленно, даже в условиях буржуазно-парламентской демократии [325]. Нейтрализоваться же в некоторой степени она может периодическими подъемами профсоюзной активности. Даже при диктатурах, в фазе упадка – режим Пиночета в Чили, например, – контролируемые государством «желтые профсоюзы» могут иногда начать новую жизнь и действовать как настоящие профсоюзы.

Тем не менее, как «обобществление» заработной платы, так и огосударствление профсоюзов являются причиной того, что рабочий класс теряет свои прежние завоевания, связанные с возможностью контролировать решение жизненно важных вопросов. Таким образом из-за бюрократизации государственных институтов контроль этот переходит к капиталу. По той же причине рабочие бюрократии, присутствующие в этих органах, склонны постепенно перерождаться в части буржуазной государственной бюрократии.

4.3 Трагическое недопонимание государственной бюрократии австро- марксистами

Наиболее видные теоретики классической социал-демократии вне лагеря революционных левых – то есть Ленина, Розы Люксембург, Троцкого и Гамши –  интуитивно осознавали эти основные тенденции, по крайней мере в период своей молодости. Это особенно верно в отношении Отто Браузра и Рудольфа Гильфердинга, чья работа «Финансовый капитал» была одним из основных источников, вдохновивших Ленина на написание его «Империализма». В 1990 году Гильфердинг завершил свой Magnum opus (большой труд – лат.) этим замечательным параграфом:

Финансовый капитал в своей зрелости представляет высшую ступень концентрации экономической и политической власти в руках капиталистической олигархии. Это высшая кульминационная точка диктатуры магнатов капитала. В то же самое время это делает диктатуру капиталистических хозяев одной страны все более несовместимой с капиталистическими интересами других стран, а внутреннее господство капитала – все более непримиримым с интересами масс народа, эксплуатируемых финансовым капиталом, но также и призванных на борьбу с ним. В яростной схватке этих враждебных интересов диктатура магнатов капитала в конечном счете будет преобразована в диктатуру пролетариата [326].

Во время дискуссии в международном социал-демократическом движении, в частности, Германии о «массовой забастовке» Гильфердинг подошел ближе к позиции Розы, чем к позиции Каутского. Уже в 1903 году, до опыта революции 1905 года в России, он пророчески утверждал: «Всеобщая забастовка должна быть возможной, если вообще возможен социализм, победа пролетариата. Всеобщая забастовка является единственным инструментом власти (Machtmittel), находящимся в непосредственном распоряжении пролетариата» [327]. Его лево­центристское сознание достигло своего высшего пункта во время Германской революции в ноябре 1918 года, когца он писал:

Мы твердо убеждены, что час социализма пробил. Что поставлено на карту? Во-первых, защита революционных завоеваний. […] В этой защите все рабочие являются и останутся объединенными. Но невозможно защищать революционные завоевания, лишь проталкивая революцию дальше. Наше право – это право всех революций. […] Наше право, так же как и предыдущие права [легальность] и ситуация, которую они создали, безусловно означают диктатуру пролетариата [328].

Следующие два месяца будут свидетелями кровавой репрессии Носке в отношении берлинских рабочих – спартаковцев; убийство Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Лео Йогинеса Курта Эйспера и Хуго Хаузе; выборы в Национальную ассамблею, ведущие к формированию коалиционного правительства между правым крылом СПГ и буржуазными партиями «центра»; радикальное сокращение исключительных прав Betriebsrates (производственные советы – нем.), цеховых старост, завоеванных в 1918 году; и ликвидация de facto рабочих советов. Все эти факты обнажают слабость лево­центристских позиций. Гильфердинг в 1920 году на съезде НСПГ в Галле выступал против ее вступления в Коммунистический Интернационал (его знаменитая дискуссия с Зиновьевым), но он все еще утверждал, что Германия как в экономическом, так и в политическом отношении созрела для социалистической революции и что все зависит от единства действий немецкого рабочего класса. Он недостаточно жестко критиковал Зиновьева, когда тот назвал профсоюзы, руководимые реформистами, «желтыми профсоюзами», несмотря на то, что они призывали к всеобщей забастовке [329]. Он даже считал, что во время борьбы за диктатуру пролетариата для классового врага демократия должна быть ограничена.

Но не пройдет и трех лет, и он станет министром кабинета в коалиционном правительстве вновь объединенной СПГ и буржуазных партий. В своем докладе съезду СПГ в Кельне в 1927 году он ласт классическую формулировку социал-демократической политики соглашательства: положительное отношение к парламентскому (то есть буржуазно-демократическому) государству, основанное на возникновении организованного капитализма.

И опять не потребуется много времени, чтобы показать слабость, содержащуюся в этом анализе. Еще раз став министром финансов в коалиционном правительстве, Гильфердинг превратился в соучастника экономической политики, которая привела к резкому сокращению заработной платы и массовой безработице. Великий поборник единства рабочего класса упрямо отказывался поддержать любое единство действий с массовой КПГ, тем самым разделяя ответственность сталинистского руководства этой партии за победу фашизма.

После установления Третьего Рейха Гильфердинг на короткое время снова занял более радикальную позицию: реставрация демократии требовала революционного социализма [330]. Вскоре, потеряв ориентиры, он объявил триумф новой тоталитарной государственной экономики, которая поработит население как Востока, так и Запада [331]. Наконец, режим Петена во Франции выдал его нацистам, которые убили его в концентрационном лагере в Бухенвальде.

Теоретическим источником трагической эволюции Гильфердинга было его чрезмерное настаивание на независимой роли государства и связанное с этим отсутствие понимания классовой природы буржуазной государственной бюрократии. В этом его стимулировали идеи Каутского, который в комментарии к Герлитской программе Германской социал- демократической партии 1921 года писал следующее: «Между эпохой государств с чисто буржуазно-демократической формой правления и эпохой чисто пролетарских государств лежит период перехода одного в другое. Это соответствует политическому переходному периоду, когда правительство, как правило, будет принимать форму коалиции». Даже когда «чисто» буржуазные или социал-демократические правительства формируются «демократически», они могут функционировать лишь относясь терпимо к другой стороне – явное априорное оправдание политики «консенсуса», если таковая вообще когда-либо существовала [332].

После опыта февраля 1934 года едва ли есть необходимость опровергать замечание Каутского о том, что его австрийские друзья «распоряжаются» («verfugt») армией, или выступать против его явного смешения понятий государственной реформы, правительства и классовой природы государства. Поражает его систематическое оправдание сдерживания рабочей самодеятельности и самоорганизации, включая подавление забастовок при «социализме». Каутский открыто защищал необходимость крупных бюрократий, в какой-то степени в общих чертах создавая прототип сталинистских и постсталинистских идеологий. Действительно, он рассматривал независимость и усиление исполнительной государственной власти в немногих руках как одно из важнейших завоеваний цивилизации и исторического прогресса, великое преимущество, получаемое от разделения труда [333]. Для него они представлялись органами, олицетворяющими «коллективные интересы всего общества». Рабочих же, которые выступали против такой их роли «арбитра», он осуждал за узкие корпоративные интересы [334].

Это слияние буржуазной и бюрократической идеологий завершается – и было бы странно, если бы это было не так – оправданием социального неравенства [335].

В подобной аргументации совершенно отсутствует какое-либо понимание классовой природы «исполнительных государственных органов». Распространялась вера в то, что бюрократия не имеет отношения к действительным классовым интересам, несмотря на массу исторических фактов, свидетельствующих о противном.

Молодой Гильфердинг не разделял эти взгляды ни в «Финансовом капитале», ни в сочинениях 1918-1921 гг. Но после того, как он вновь вступил в СПГ, он принял их полностью и безоговорочно, развивая их гораздо более изощренно, чем это когда-либо делал сам Каутский. Будучи не в состоянии различать выборно-парламентарное отношение классовых сил от существования государственного аппарата, он сформировал тезис о том, что политические партии (то есть парламентарная демократия) превратились в «существенный элемент каждого современного государства. […] Следовательно, все партии являются необходимыми компонентами государства, точно так же, как правительства и администрации» [336]. Не следует забывать, что когда Гильфердинг писал эти строки, социалисты уже имели перед глазами пример диктатуры Муссолини.

Политические последствия этой теоретической ошибки были катастрофичны. Главной реакцией немецкой социал-демократии на подъем нацистов была надежда на государственный аппарат и аппеляция к нему, чтобы он защитил против насилия и «беззакония» фашистов. Неизбежная группировка высших слоев армии, полиции и государственной службы с большим бизнесом против труда в условиях чрезвычайной социальной напряженности накануне гражданской войны явилась не просто результатом их классового происхождения, интересов и предубеждений. Это соответствовало также функциональной природе их мышления о мире.

Полицейские офицеры призваны защищать «закон и порядок», которые в буржуазном обществе суть капиталистический закон и порядок, направленный на защиту частной собственности. Армейские офицеры подготовлены защищать «отечество» (то есть капиталистическое государство) средствами оружия. В этих условиях Троцкий писал:

настроение большинства армейских офицеров отражает реакционное настроение правящих классов страны, но в концентрированной форме. […] Фашизм импонирует офицерам, поскольку его лозунги решительны и потому, что он готов разрешать трудные вопросы с помощью пистолетов и пулеметов. […] Мы располагаем довольно большим числом разрозненных сообщений, касающихся связи между фашистскими лагерями и армией через посредство офицеров запаса и действующих офицеров [337].

Тот факт, что в Германии эти слои предпочли блок с нацистами какой-либо защите демократических прав рабочего движения, систематически игнорировался в социал-демократических концепциях. Последующие удары, включая путч Фон Папена, вызвали отступления или капитуляции без борьбы. Таким образом, Гитлеру к захвату власти была открыта дорога, на которой он не встретил организованного сопротивления [338].

В результате сочетания теоретической ошибки и политической капитуляции Гильфердинг утверждал [в передовой статье журнала СПГ «Die Gesellschaft» («общество») в январе 1933 года], что главная заслуга в социал-демократии состояла якобы в успешном предотвращении союза между государственным аппаратом и нацистами. И это в то время, когда Гитлер по приглашению Гинденбурга вступил в должность.

Теория государства Гильфердинга содержала еще две концепции: политической зарплаты и организованного капитализма. Цены на потребительские товары, равным образом как и уровень действительной заработной платы, предположительно должны были определяться политическим соотношением сил и, таким образом, результатами парламентских выборов [339]. Правда, Гильфердинг упомянул и внепарламентскую классовую борьбу, но не более как в виде запоздалого раздумья, которое не играло никакой роли в аргументе. У Гильфердинга при «организованном капитализме» закон стоимости больше не господствовал даже в конечном счете, росло взаимопроникновение централизованных фирм и сильного государства. Он зашел так далеко, что заявил: «Организованный капитализм в действительности означает замену капиталистического принципа свободной конкуренции социалистическим принципом планового производства» [340].

Логическим выводом явилось то, что управляемая государством экономика больше не может характеризоваться как капитализм, ибо она приостановила все основные законы движения и внутренних противоречий капиталистического способа производства. А когда «государственное господство» сольется с деспотизмом – то есть с уничтожением демократических свобод – наемные работники превратятся в государственных рабов, совершенно неспособных на самостоятельную борьбу за социализм [341]. Личная трагедия включается в категорию предполагаемой исторической трагедии человечества.

Размышления Отто Бауэра о переходе к социализму начинали развиваться, исходя из позиций, сходных представлениям Гильфердинга в 1918-1919 гг., хотя в то время он и был правее последнего в политическом отношении.

Бауэр использовал два «объективистских» аргумента при объяснении, почему рабочий класс не мог прийти к власти в Австрии.

Во-первых, рабочих не поддерживали в должной мере крестьяне, а потому социалистическое правительство лишилось бы продовольственных поставок.

Во-вторых, надежды на импорт тоже не было, так как Англия и США блокировали бы морскую доставку.

Британский и американский пролетариат не был в состоянии предотвратить подобные события. Иными словами, революция была невозможна, потому, что экономическое положение в Австрии и политическая обстановка на Западе еще не созрели для этого.

Этот фаталистический подход к вопросам о государственной власти, однако, претерпел специфическое изменение, которое поместило Отто Бауэра влево от Гильфердинга после 1920 года. Социал-демократия, утверждал он, должна бороться и обеспечить себе абсолютное большинство в парламенте, что затем может быть использовано при попытке завоевать государственную власть. Но не следует забывать, что именно по этой причине, буржуазия все в большей степени будет выступать против буржуазно-демократических институтов [342]. В программе Линца, 1926 года, разработанной Отто Бауэром, недвусмысленно указывается, что перед лицом реакционного переворота социал-демократия должна быть готова перейти к диктатуре пролетариата. Поэтому она должна вооружать себя и рабочий класс. Такое вооруженное равенство между слабой армией и рабочим Шуцбундом уже было навязано буржуазии в 1918 году [343].

Однако, все это оказалось словесной шелухой, ибо действительность оказалась совсем иной. В 1927 году буржуазия организовала свой затяжной «холодный путч», именно так как и предсказывал Отто Бауэр. Рабочие ответили на него стихийным массовым востанием в Вене. Социал-демократический городской совет подавил выступление, причем были убиты многие десятки рабочих. Шуцбунд был выведен из города вместо того, чтобы быть введенным в нег для защиты невооруженных мятежников.

Рабочие чувствовали себя все больше обманутыми и дезориентированными, по мере того как буржуазия усиливала свои репрессии, систематически сводя на нет все позиции, завоеванные в 1918- 1919 гг. и в последующий период. Все социалистические надежды были связаны с исходом выборов. Отто Бауэр прославлял отступление, утверждая, что он спас страну от гражданской войны. Но когда гражданская война действительно разразилась в феврале 1934 года при самых наихудших обстоятельствах, инициатива полностью перешла в руки врага. И самое ужасное, что Бауэр тогда пытался возложить ответственность за поражение на рабочих, утверждая, что массовая безработица вывела их из строя [344]. То, что они были готовы к борьбе в 1927 году; что всеобщая забастовка, потерпевшая поражение в 1934 году, могла бы быть успешной в 1927 году; что он сам нес главную ответственность за ее предотвращение в тот момент пика классовой борьбы — все это было благополучно забыто. И опять, иллюзия о том, что каким-то образом государственный аппарат не посмеет действовать против организованного рабочего движения, оказались сильнее, чем все теоретические проникновения в суть дела.

  • Бюрократии «Третьего мира»

После Второй мировой войны в целом ряде стран так называемого «третьего мира» развернулась борьба за переустройство общества. Для всех непролетарских политических сил стало жизненно необходимым не допустить, чтобы это переустройство было направлено в пользу социалистической революции, – как это случилось в Китае, – и направить его по каналам, совместимым с буржуазным обществом. Но ни империализм, ни местные правящие классы (полуфеодальные и/или капиталистические) не стремились или не были в состоянии стать на широкий и последовательный курс к индустриализации. Таким образом, государства, управляемые капиталистическими силами (Аргентина, Индия, Мексика, Бразилия, Южная Корея) или мелкобуржуазными (Египет, Ирак, Сирия), начали процесс крупномасштабного первоначального накопления промышленного капитала в условиях различной степени симбиоза/временных антагонизмов с капитализмом.

Это подразумевало экспансию государственных и окологосударственных бюрократий. Очень часто военная бюрократия в течение продолжительного периода играла ключевую роль в этом процессе. Самым ярким примером может послужить Индонезия после переворота 1965 года.

Эти бюрократии в значительной мере повторяли тот исторический путь, который прошла абсолютная монархия некоторых европейских стран, способствуя развитию промышленности. Но теперь государство контролирует гораздо большие капиталы чем в XVIII и начале XIX века, так как изменились технологии с учетом увеличения масштабов промышленности. Соответственно и численность бюрократов, и их роль в «гражданском обществе» стала больше, чем когда-либо наблюдалось в Европе в прошлом.

Тем не менее следует так же отметить и имеющиеся долгосрочные общие черты. Во всех этих обществах деньги все еще оставались верховным правителем, даже в Египте Насера, представляющем, вероятно, наиболее продвинутую форму «огосударствления», проводимого мелкой буржуазией. Когда правят деньги, накопление частного денежного богатства является основной для всех могущественных деятелей на политической (экономической) сцене. Расхищение государственной казны и ограбление частных граждан стало источником накопления огромных частных состояний. Наиболее известным примером являются семейство Трухильдо в Доминиканской республике, клан Маркоса на Филиппинах, семейство Сомосы в Никарагуа, семейство Мобуту в Заире. Самым богатым, вероятно, было семейство Пехлеви в Иране.

Богатство шейхов Арабских эмиратов, а также саудовских и кувейтских эмировб равно как и султана Брунея, по общему мнению, второго самого богатого семейства в мире, – представляет особый случай. В этих странах фактически нет границы между собственностью на природные ресурсы страны и частной собственностью правящих семейств.

Однако проблему подъема «бюрократий третьего мира» таким образом не следует сводить к господству горстки коррумпированных представителей правящих кругов, включая военных [345]. Широко распространилась гипертрофия государства и захват им ключевых секторов современной экономической жизни, равно как и имманентная тенденция бюрократов к частному накоплению капитала. Замена наиболее коррумпированных клик другими политическими силами не меняет динамику развития, пока сохраняется господство буржуазного общества и денежного богатства. Иран после аятолы Хомейни является хорошим доказательством этого.

Однако общий рост бюрократии третьего мира подвергается изменениям в силу имманентной логики накопления. Когда процесс частного накопления капитала, особенно подстегиваемый расширением государственных ресурсов и коррупцией, переступает определенный порог, на повестку дня становится «либерализация» и приватизация. Значение государственного сектора постепенно снижается. В том же самом направлении действует давление со стороны мирового рынка. Возникает новый «блок власти», все в большей степени объединяющий «национальные» частные монополии, государственную бюрократию (включая и военную) и международный капитал. Бразилия в этом отношении дает самый яркий пример.

Это означает структурную реорганизацию, новое расслоение бюрократий «третьего мира». Отдельные секторы высших слоев трансформируютя в очень богатых частных капиталистов. Другие остаются бюрократами в традиционном смысле этого слова. У средних и высших слоев снижается уровень жизни, и они постепенно сливаются с категорией служащих, как и в империалистических странах.

В значительной степени эти процессы связаны с режимом Перона в Аргентине. Они вызвали значительные дискуссии среди экономистов, социологов и политологов, в различной степени руководствующихся марксизмом. Наиболее известной была полемика о «зависимости» в 60-е и 70-е годы.

Она развернулась вокруг вопроса о том, составляет ли зависимость стран «третьего мира» от международного империализма абсолютное препятствие модернизации (индустриализации) слаборазвитых стран. Наиболее радикальными сторонниками этой теории были Рау Марио Марини и Андре Гундер Франк, которые характеризовали все правящие классы «третьего мира» как «люмпен буржуазию».

История в значительной степени разрешила этот спор. Определенное число бывших полуколониальных стран превратилось в полуиндустриальные зависимые страны, правда, их немного [346]. Технологическая и финансовая (кредитная) зависимость их в настоящее время, возросла, как никогда. Но очевидно также, что такие страны, как Бразилия, Южная Корея, Тайвань и даже Индия, больше не являются «полуколониями» в том смысле, в каком это понятие употреблялось марксистами с начала до середины XX столетия. Процесс национального накопления капитала в этих странах не находится под властью иностранного капитала. Не подчинен он также интересам империализма.

Именно в этом контексте должна быть подчеркнута ключевая роль, которую играет государственная бюрократия в этих странах. Она вовлечена в частые конфликты с традиционными частными капиталистами. Но ее буржуазный характер в конечном счете, выражается в функции государственного сектора, питающего и субсидирующего возникновение «нового» частного капиталистического сектора.

  • 4.5     Бюрократии крупных капиталистических фирм

Концентрация и централизация капитала, будучи одним из основных законов движения при капиталистическом способе производства, приводит к появлению огромных частных фирм как основной организационной формы. В начале они оформлялись на национальной основе при «классическом» монополистическом капитализме. На позднекапиталистической фазе они, как правило, развивались как многонациональные или транснациональные корпорации.

Крупномасштабные промышленные, коммерческие и финансовые комбинаты порождают крупномасштабные внутренние аппараты, необходимые по причинам координации, посредничества, наблюдения и контроля [347]. Отдельный предприниматель или небольшое правление директоров вынуждены делегировать часть власти для управления такими огромными организациями. Управленческие функции разделены между отдельными филиалами и подразделениями, каждое из которых со своей собственной иерархией, и координацией между ними требует наличия дополнительных инструментов для обмена информацией. Постоянно накапливается документация, для обработки которой опять требуются крупные штаты со своей иерархией.

Эта тенденция выражается в постоянном росте численности «белых воротничков», и особенно административных работников, по сравнением с количеством строго «производственных работников» промышленности. В этом несомненно играет роль и феномен резкого роста производительности труда в непроизводственном производстве.

Таблица 3: Производственные работники и административные работники в промышленности США.

Год Производственные работники Служащие Соотношение А/П
1947 11891800 14294000 1,20
1954 12372000 15645000 1.26
1958 11907000 15381000 1.29
1963 12232000 16235000 1.33
1967 13957000 18496000 1.32
1972 13528000 19029000 1.41
1977 13691000 19500000 1.42
1983 12241000 18166000 1.48

Соотношение А/П представляет собой сотношение между чисто административным персоналом (не все служащие) и производственными работниками. (Майер-Стивенсон-Уэботер, цит. соч. с. 37).

Эти частные корпоративные бюрократии точно так же, как и государственные бюрократии, отличаются тем, что носят характер экономических гибридов. Их ряды не включают ни владельцев капитала, лично занятых извлечением максимальной прибыли, ни непосредственных производителей товаров или услуг для конечных потребителей или других фирм. Они осуществляют посредническую функцию между этими двумя полюсами экономической деятельности. Но предметом главной заботы этого персонала является сохранение своего рабочего места и обеспечение продвижения по службе, то есть совершенно другая мотивировка, чем у конкурирующих предпринимателей или производственных работников, борющихся за распределение прибавочной стоимости. Не случайно термин «канцелярская политика» был изобретен для обозначения специфичного типа бюрократической «конкуренции» [348], а для наиболее честолюбивых бюрократов в крупных корпорациях также изобрели специальный термин – «трудоголики».

Связан ли рост корпоративных бюрократий с акционерным обществами, с их разделением между собственностью и управлением [349]?

Нам это представляется сомнительным аргументом. Фирмы, сохраняющие юридически частный характер, так же глубоко бюрократизированы, как и государственные компании. Этому способствует потребность крупной фирмы в создании специального аппарата для выполнения функций, которые первоначально могли осуществляться владельцами или небольшой группой высокопоставленных менеджеров. Необходимость умножения функций приводит к передачи власти.

Одним из наиболее поразительных недостатков теории бюрократии Людвига фон Мизеса, – которую мы более обстоятельно рассмотрим в главе 5. – является его мнение, что рост бюрократий внутри крупных частных фирм на Западе является следствием влияния и давления, оказываемого экономическим регулированием, осуществляемым государством. Это явно не относится к более старым монополиям США, таким как Стэндэрд Ойл, ЮЭс стил, возникшим до появления каких либо значительных экономических законодательных актов или какого-либо серьезного государственного вмешательства. Равным образом, нет каких- либо различий в степени внутренней бюрократизации швейцарских фирм, таких как Нестле, Киба-Гайги и т.д., с одной стороны, и шведских фирм, таких как Вольво, Асеа, СКФ и т.д., с другой стороны, хотя уровень экономического государственного вмешательства в Швеции гораздо выше, чем в Швейцарии.

В действительности рост бюрократий частных фирм тесно связан с ростом их размеров. Он также соотносится с появлением техники так называемого «научного управления» и «научной организации труда», то есть техники и идеологии Тейлора и Галика.

Примечательно, что будущий президент США Вудро Вильсон, когда был еще политологом, пытался применить принципы управления бизнесом в сфере государственного управления. Пожалуй, можно даже частично перевернуть теорему Фон Мизеса. По крайней мере в США, рост государственной администрации до Нового курса и вновь с начала 50-х годов является скорее следствием попыток превратить ее в более «деловую», более «эффективную» с точки зрения расходов (позднее можно было сказать: «С точки зрения расходов и льгот»), чем результатом роста экономического регулирования правительством.

Существует важная сфера взаимодействия в развитии государственной и частной бюрократии. Рост государства при зрелом и позднем капитализме идет рука об руку с увеличением налогообложения, часть которого возлагается на частные фирмы. Налогово-финансовые законы все больше усложняются и становятся более строгими, так что бухгалтерский учет и различные финансовые операции – наряду с традиционной функцией ведения учета расходов и приходов – все в большей степени применяются для избежания уклонения от уплаты налогов. Именно с этой целью создаются новые подразделения частных корпоративных бюрократий, включающие также юрисконсультов.

Другая часть бюрократии более тесно связана с фактическим процессом производства. Некоторые отделы частной корпоративной бюрократии размещаются не в конторе, а на производстве или между конторой и производством. Эта «производственная бюрократия», как ее назвали, охватывает всех тех надзирателей, которые, в отличие от традиционных мастеров, сами непосредственно не связаны с производством, а служат для обеспечения более строгого контроля, за рабочей силой на рабочих местах [350]. Их численность на традиционных фабриках (особенно конвейерно-сборочного типа) значительно больше, чем общепринято считать.

Значение этой функции надсмотрщиков на рабочих местах для общей тенденции роста внутрифирменных бюрократий значительно недооценивалось многими неолиберальными и неоконсервативными критиками бюрократии. Существование надсмотрщиков есть звено в цепи иерархического контроля за непосредственным производителем, находящимся на дне как капиталистической, так и сталинистской (бюрократической) организации труда, что мы неоднократно подчеркивали на протяжении всей этой книги.

Тейлор, «изобретатель» формулы научного управления, в этом отношении действительно поставил все точки над «и». В этой теории сохраняется командная иерархия и увеличивается вероятность большей зависимости рабочих путем навязывания им строго ограниченных и фиксированных задач, то есть значительного сокращения их свободы в процессе труда.

Тридцать лет спустя в США, когда встал вопрос об ограничении независимости активных профсоюзных старост на рабочих местах под предлогом предотвращения подрыва «военных усилий» (при активном попустительстве сталинистских профсоюзных деятелей), представитель Национального военно-трудового правления Гарри Шульман писал не менее откровенно:

Любому предприятию в капиталистической или социалистической экономике нужны люди, обладающие властью и ответственностью для обеспечения беспрерывной работы предприятия… Этой властью облечен Надзор [прописная буква поставлена Шульманом — Э. M.J. Он должен быть наделен властью, поскольку он наделен ответственностью за производство, а ответственность должна сопровождаться властью [351 ].

И вновь, два десятилетия спустя, движение к промышленной полуавтоматизации, главным образом посредством станков с цифровым управлением (первая фаза третьей технологической революции), было существенным образом мотивированно стремлением (капиталистических) управляющих ликвидировать власть рабочих-станочников в металлообрабатывающей промышленности. Как пишет Дейвид Ф. Ноубл в своей замечательной книге «Производительные силы»:

Таким образом, станки общего назначения оставались сердцем металообработки, и здесь, несмотря на усилия инженеров и научного управления, продолжали упорствовать станочники.

Тогда это стало важнейшим вызовом для станочной автоматизации: как превратить станки общего назначения в самодействующие (то есть действующие автоматически в соответствии с заранее подготовленными инструкциями управления без вмешательства рабочих)…[352]

И он продолжает формулировать общий тезис:

В действительности, «объективный эксперт» приходит на свою работу таким же предубежденным, как и любой другой человек, ограниченный «техническим климатом», культурными привычками, соображениями           карьеры, интеллектуальным           энтузиазмом,  институциональными стимулами и влиянием предыдущего или параллельного развития, – не говоря уже о воздействии технических условий, которые разрабатывают управляющие проекта и те, кто его обеспечивает…

[…]

Короче говоря, концепции «экономической жизнеспособности» и «технической жизнеспособности» фактически совсем не являются экономическими или техническими категориями – как предполагает наше идеологическое наследие, – а представляют собой политические и культурные категории [353].

Это очень далеко от аксиомы Макса Вебера о «технологических ограничениях», зато ближе к тому, как действительно функционирует буржуазное общество, то есть значительно реалистичнее.

  • 4.6     Существует ли всеобщая тенденция к бюрократизации мира?

Именно в этом контексте появилась теория о так называемом «классе управляющих» с его собственной иерархией, общим мышлением и даже «классовым сознанием», весьма похожая на теории советской бюрократии. Отсюда остается сделать лишь небольшой шаг, чтобы прийти к выводу о том, что весь мир претерпевает бюрократизацию, как это сделали такие авторы, как Бернем и, в какой-то степени, Гэлбрейт [354].

Эмпирические данные, однако, свидетельствуют о совершенно другом. Частные корпоративные бюрократии не обладают достаточной спаянностью для того, чтобы быть в состоянии действовать, хотя бы иногда, как коллективная социальная сила, сопоставимая с капиталистическим или рабочим классом. Внутренняя конкуренция имеет гораздо большее значение, чем какие-то общие интересы. В отношении федеральной бюрократии США X. Кауфман, в частности, пишет:

Федеральная бюрократия представляет собой такую коллекцию различных, часто конкурирующих друг с другом и противоречивых, антагонистических интересов, что многие ее компоненты сдерживают и нейтрализуют друг друга. В результате такого разделения, соперничества противоречивых задач и интересов одним из основных препятствий на пути к принятию господствующей власти бюрократами являются другие бюрократы [355].

И если это верно уже в отношении бюрократии буржуазного государства, то несколько больше это применимо к частной корпоративной бюрократии, взятой в ее совокупности! Вообще-то, в действительности, эта совокупность существует лишь как статистическая категория. Она не имеет конкретного социального бытия, следовательно не обладает соответствующей социологической собственностью. В значительной степени это следствие ее экономической зависимости от капитала, но, кроме того, это отражение ее связи с общей структурой буржуазного общества.

Бюрократии частных корпораций иерархически организованы таким образом, что общественное положение, позиции и мировоззрение каждого слоя все в большей степени являются связанным с различными социальными классами. Высокопоставленные менеджеры будут пытаться интегрироваться в капиталистический класс, а не вести «классовую борьбу» против крупной буржуазии. Средние слои будут проявлять тенденцию к слиянию со средними классами вообще. И несмотря на огромные препятствия и временные дистанции между различными капиталистическими странами, корпоративные бюрократы более низкого уровня, – которые в действительности представляют собой всего лишь служащих, – будут стремиться к объединению в профсоюзах и приближаться к организованному рабочему движению, как таковому. Действительно, благодаря значительному численному росту «белых воротничков» в рамках частных фирм проявляется тенденция к преодолению главного препятствия на этом пути,- а именно, персональной конкуренции и карьеризма. Когда оклады конторских и административных работников становятся в меньшей степени зависимыми от индивидуального положения и в большей степени от общей ситуации на рынке труда, объединение в профсоюзах приобретает явную привлекательность с точки зрения немедленных экономических интересов.

Маршалл У. Майер, Уилльям Стивенсон и Стивен Уэбстер в их новаторской книге «Пределы бюрократического роста» убедительно доказывали, что бюрократии имеют тенденцию генерировать «суббюрократии», над которыми первоначальные бюрократические структуры постепенно теряют контроль и которые характеризуются растущей жесткостью и неспособностью адаптироваться к изменяющейся обстановке. Эти суборганы становятся, так сказать, «антителами», если применить в социологии медицинскую метафору [356].

Они могли бы указать также на существенное различие в этом отношении между бюрократиями частных фирм, с одной стороны, и бюрократиями буржуазных государств и посткапиталистических обществ, с другой стороны. Это различие вытекает из функционального характера соответствующих бюрократий.

Бюрократии частных фирм должны функционировать так, чтобы обеспечивать максимизацию прибыли. Любой раковый рост бюрократических суборганов, подрывающий это обеспечение, или даже приводящий к исчезновению прибыли, кончается «оперативным вмешательством». Даже господ высокопоставленных менеджеров увольняют, если они не поставляют товары, то есть не производят достаточной прибыли.

То же самое не приемлемо в отношении государственных бюрократий, будь то на Востоке, Западе или Юге. Разумеется, существует параллельный предел роста также и для этих бюрократий. Возрастающее финансовое бремя, возлагаемое или на экономику в целом, могло бы «убить курицу, несущую золотые яйца». Под угрозой полного развала государственной финансовой системы или даже распределения выпускаемых товаров (это особенно касается посткапиталистических обществ) дальнейший рост государственной бюрократии также должен сдерживаться. Однако, поскольку ее функционирование становится все более расплывчатым и все менее поддающимся измерению, ограничение этих подсистем и сокращение бюрократической системы в целом будет более трудным и медленным процессом по сравнению с частным сектором.

  • Противоположная логика прямого размещения ресурсов и максимального увеличения прибыли

Существует другая, более глубокая причина, почему никакой «класс управляющих» не сможет возникнуть как правящий класс в капиталистическом обществе. Интересы государственных и частных бюрократий не могут стать выше интересов капиталистического класса, не поставив под сомнение его экономическую и социальную власть. Ибо при капитализме пути и средства экономического функционирования бюрократий отличаются от условий, в которых бизнес процветает или приходит в упадок и погибает. Они не могут сосуществовать на одних и тех же правах. Первые должны подчиняться второму, чтобы не исчез сам капитализм [357].

Капиталистические бюрократии финансируются прямым, априорным выделением ресурсов. Их система – это система снабжения. В начале каждого года или периода в несколько лет государственный, муниципальный или корпоративный бюджет выделяет определ иную сумму на заработную плату и текущие расходы соответствующей бюрократии, имеющей очевидный интерес в сохранении этой общей суммы на прежнем уровне или в увеличении ее по сравнению с предыдущим годом. Стимула для сокращения расходов не существует – совсем наоборот. Бюрократия фактически заинтересована в том, чтобы к концу бюджетного периода «истратить все, что можно», если в этот момент расходы все еще ниже выделенных сумм. Стимулом является воспроизводство или увеличение расходов безотносительно к прибыли, а не сокращение издержки ради прибыли.

Эта, по существу некапиталистическая логика затрат, естественно, действует лишь в высших эшелонах. Ниже по иерархической лестнице служащие оказывают на политику расходов влияние не больше, чем «синие воротнички», то есть рабочие. Но те, кто решает, несомненно, будут действовать так, как мы описали выше, и общее отношение безразличия к сокращению расходов неизбежно просочится и в их ряды.

Поведенческие модели, мотивировки и мышления, вытекающие из логики априорного выделения средств, не обязательно являются безответственными с точки зрения общества в целом. Наоборот, они могут сочетаться с интересами значительного большинства населения, когда речь идет о государственных затратах для удовлетворения потребностей: здравоохранения, образования, общественного транспорта, культуры и даже некоторых расходов на инфраструктуру.

Однако, во всех этих сферах постоянные или снижающиеся бюджетные выделения весьма часто являются социально безответственными, а также антипроизводительными в экономическом отношении. Если работники определенного аппарата оказывают систематическое давление для повышения уровня затрат, это, как правило, будет иметь благоприятные последствия, – хотя здесь следует проводить разграничение между чисто административными расходами или откровенным расточительством, с одной стороны, и затратами на удовлетворение непосредственных интересов потребителей (массы населения), с другой стороны. Фактическое направление давления будет зависеть от множества факторов, подробный анализ которых выходит за пределы данной книги.

Присущая капиталистическим бюрократиям тенденция обеспечивать «расширенное воспроизводство» своих бюджетных поступлений стимулирует также их собственный рост. Это тоже противоречит логике максимального увеличения прибыли, которая рассматривает административные расходы как нечто навязанное и снижающее норму прибыли, хотя и неизбежное, а при позднем капитализме даже возрастающее [358]. Внимательный консервативный наблюдатель Сирил Норткот Паркинсон сформулировал эту тенденцию бюрократической экспансии в своем широко известном «законе» [359]. Коммунистический романист – диссидент из ГДР Штефан Хайм выразил это в марксистских категориях социальных (прежде всего материальных) интересов:

Только подумайте об одном из этих бедных людей, сидящем за своим письменным столом, в глубине души полностью осознающем свою ненужность. Как он сидит день ото дня и как он должен оправдывать свое существование перед всем миром, доказывать, что он имеет право получать свой, даже немалый, оклад. Какую колоссальную деятельность он должен осуществлять! Он должен выдавать одно распоряжение за другим, посещать одно заседание за другим, читать один отчет за другим, но прежде и превыше всего он должен размножаться. Он должен подниматься по служебной лестнице, чтобы его не скинули с поста, который он занимает и откуда может карабкаться выше. Если он заведующий сектором — обязательно должен стать начальником отдела. Но он может добиться этого, если из своего сектора создаст, по крайне мере, новые два, каждый со своим новым заведующим сектором, который выдает больше распоряжений, присутствует на заседаниях, читает отчеты, создает новые подсекции и так далее ad infinitum (до бесконечности – лат.) [360].

Для блокирования этой самоэкспансии и для рационализации государственных и частных административных затрат прилагаются энергичные усилия, особенно в периоды длительного упадка экономики и норм прибыли. Еще не ясно, будет ли успешным сегодняшнее стремление проводить политику жесткой экономии. В прошлом этого не случалось.

В тридцатые годы и в начале 40-х годов как при либеральных режимах «Нового курса», так и при фашистских и профашистских диктатурах административные расходы значительно возросли, несмотря на серьезное уменьшение прибыли. Давление со стороны капитала и правительств, направленное на снижение бюрократии издержек, может им противодействовать, но не обязательно успешно. В основе этого расхождения лежат конфликтующие социальные интересы. Как это ни выглядит парадоксально, государство, в конце концов, вынуждено нанимать все новых контролеров и контролеров контролеров, –  то есть еще один слой бюрократов, – для того, чтобы противостоять тенденции бюрократии к самоэкспансии.

Характерный синтез таких противоречий логично наблюдать в том, как функционируют и финансируются современные армии. Армии являются прототипами априорного бюджетного финансирования. Но они также неразрывно связаны с ориентированной на прибыль капиталистической промышленностью через свою собственную систему снабжения и обеспечения. Военные бюрократии заказывают свое техническое оборудование у частных фирм после интенсивных споров о ценах и предельных уровнях величины «стоимость плюс фиксированная прибыль». Фирмы неизбежно склонны устанавливать непомерно вздутые цены для поднятия этих уровней. Равным образом военная бюрократия прилагает все усилия, чтобы максимально снизить их, но для того, чтобы снизить свои общие расходы, чтобы заключить как можно больше выгодных сделок. Целью этого специфического стремления является достижение и укрепление той всеобщей экспансии расходов, когда необходимо оправдывать и обосновывать необходимость данного уровня военного бюджета в парламенте или перед общественностью.

Вследствие неотразимой власти богатства и денег при капитализме, а также сопровождающей ее общей тенденции к личной коррупции, в обществе развивается утонченная форма взаимодействия интересов частных фирм, военных бюрократов, государственных администраторов (включая законодателей и муниципальные власти) и даже отдельных частей профсоюзной бюрократии. Военная верхушка будет оказывать давление на частные фирмы, чтобы они снизили цены, в то время как эти фирмы будут использовать все средства, не останавливаясь даже перед прямым или косвенным подкупом, для ослабления этого давления. В то же самое время они сами будут оказывать давление,например, через свои особые лобби – чтобы политики обеспечивали им выгодные военные заказы. Такие попытки обойти военную бюрократию вполне могут рассчитывать на поддержку местных политических деятелей, выступающих за особые интересы муниципалитетов или регионов, где размещается производство вооружения.

Корпорации выделяют часть прибылей, поступающих из этой системы снабжения, для оказания воздействия на решения политиков, тем самым создавая почти совершенный механизм обратной связи для своей экспансии. Принятие уходящих в отставку высокопоставленных военных чиновников в правление директоров прекрасно замыкает этот круг. Президент Эйзенхауэр, бывший генерал Эйзенхауэр, изобрел термин «военно-промышленный комплекс» для описания этой системы. Однако вклад в него военных, в отличие от промышленников, нс следует логике максимального увеличения прибыли.

Подобные тенденции бюрократической самоэкспансии действуют также и в посткапиталистических обществах, однако здесь имеется существенная разница. Посткапиталистичсскис бюрократии, по крайне мере в странах, где они обладают монополией на власть, контролируют извлечение прибавочного труда на уровне предприятия и, следовательно, также контролируют распределение общественного прибавочного продукта. Более высокой власти, которой они должны подчиняться в экономической области, не существует, хотя следует учитывать частичное давление, оказываемое законом стоимости (в конечном счете, мировым капитализмом).

В отличие от них над капиталистическими бюрократами, как в государственном, так и в частном секторе, фактически имеется такая вышестоящая власть, как власть собственников капитала. Независимо от того, поступают ли они рационально или иррационально с их собственной точки зрения «всеобщих общественных интересов» (в той мере, в какой такой критерий вообще может существовать), они будут наказаны, понижены в должности или даже уволены, если будет сочтено, что они действовали против корпорации или систематических интересов производства и реализации прибыли. Если даже их действия прямо не наносят никакого ущерба, численность (и стоимость) их может быть сокращена, если того потребует защита общих уровней прибыли.

Прибыль превыше логики («потребностей») администрации. И коль скоро капиталисты контролируют механические и человеческие производительные силы, никакая администрация никоим образом не сможет заставить их принимать меры, направленные против их основных интересов. Эцьони выражает эту истину другими словами, но выводы его такие же:

[…] на фабрике элиты, группы, олицетворяющие цели производства или прибыли, должны быть более могущественными, чем те, которые представляют профессиональные или художественные ценности. Когда эти группы, представляющие вторичные цели (или средства), являются более сильными, чем те, которые представляют первичные цели, такая организация, вероятно, будет неэффективной: например, фабрика, имеющая такую нефункциональную иерархию, может производить солидные, хорошо сконструированные изделия, но не иметь никакой прибыли.

Отсюда общее правило: «Эффективной элитарной иерархией является такая, при которой структура элит и иерархия целей (или целей и средств) являются гармонично дополняющими друг друга» [361]. Поскольку капитализм представляет собой систему производства для извлечения прибыли, то эффективными бюрократиями капиталистического бизнеса являются те, которые уважают цель максимального увеличения прибыли и подчиняются ей.

  • 4.8     Альтернативная теория бюрократии Макса Вебера

Маркс и Энгельс не разработали систематической теории бюрократии, но оставили различные замечания, разбросанные по всем их сочинениям. Макс Вебер, однако, действительно развил такую теорию. За последние несколько десятилетий она получила значительное признание и все в большей степени принимается in totob (в целом – лат.) или в своем главном направлении не только в академических кругах Востока и Запада, но также среди политических идеологов почти всех оттенков. Содержание теории Вебера хорошо изложено в следующем резюме Роберта К. Мертона:

Как указывает Вебер, бюрократия устанавливает четко выраженное разделение совокупных видов деятельности, рассматриваемых как обязанности, присущие данной службе. В положениях и правилах соответствующих инструкций фиксируется система дифференцированного контроля и санкций. Распределение ролей происходит на основе технической квалификации, которая подтверждается формализованной безличной процедурой (например, экзаменами). В рамках структуры иерархически организованной власти деятельность «подготовленных и оплачива емых экспертов» управляется общими, абстрактными, четко определенными правилами, которые исключают необходимость издания специфических инструкций в каждом отдельном случае. Всеобщий характер этих правил требует регулярного определения работника, в силу чего отдельные проблемы и случаи классифицируются на основе разработанных критериев и рассматриваются соответственно. Чистый тип бюрократического чиновника назначается либо вышестоящим начальством, либо определяется на основе беспристрастной конкуренции; он не избирается [362].

Элвин У. Гоулднер [363] добавляет к этому высказыванию следующие цитаты самого Вебера:

«Эффективность легальной [в данном контексте «бюрократической» — Э. У. Г.] власти покоится на принятии следующего… того, что любая данная легальная норма может быть установлена по соглашению или навязана из соображений целесообразности” [364], или рациональных ценностей, или того, и другого с претензией на послушание со стороны, по крайней мере части членов корпоративной группы.

В области администрирования выбор лежит лишь между бюрократизмом и дилетанством. Роль первичного источника бюрократического администрирования играют технические знания. […] Вопрос всегда состоит в том, кто контролирует существующий механизм, а такой контроль возможен для лиц, не являющихся техническими специалистами, лишь в очень ограниченной степени. […] Бюрократическая администрация по существу означает осуществление контроля на основе знания. Эта черта делает ее специфически рациональной. […] В рамках своей собственной сферы интересов, бюрократия лидирует из-за своих знаний конкретных фактов.

Дисциплина подразумевает последовательно рационализируемое, методически подготовленное и точно исполненное полученное распоряжение, при котором вся личная критика безоговорочно отметается, а исполнитель непоколебимо настраивается на выполнение исключительно этой команды [365].

Иными словами, бюрократии заменяют: правление любителей правлением экспертов; власть, осуществляемую на основе прихоти, капризов, чувств или предубеждений, властью, осуществляемой на основе бесстрастных формальных правил; власть, осуществляемую в полуанархических, непредсказуемых условиях, властью, обеспечиваемой на основе жесткой дисциплины, результаты которой можно предвидеть; в значительной степени иррациональную администрацию рациональной.

Для Вебера сущность бюрократии состоит в командной иерархии, где следует отметить три ключевых момента:

  1. Основа ее смещена от личной к административной деятельности. Это ослабляет роль лидеров, будь то наследственных или избранных.
  2. Власть высокопоставленных бюрократов частично является следствием их монопольного положения и частично их способности сохранять свои профессиональные знания как официальные секреты.
  3. Бюрократия приобретает значительно большую степень

стойкости и живучести, чем более ранние административные формы: «Судьба масс зависит от неуклонного и правильного функционирования бюрократических организаций частного капитализма. Идея ликвидации этих организаций становится все более утопической» [366]. Иногда это выражалось формулой «технологической организационной фатальности» [367].

Теория Вебера, несмотря на все свои критические аспекты, таким образом, в значительной степени представляет собой защиту и апологию бюрократии [368]. Несомненно, она дает адекватный анализ того, как фактически функционируют бюрократические аппараты, – многие аспекты чего уже были разработаны в ранних сочинениях Маркса, с которыми Вебер мог не быть знаком. Но Талькотт Парсонс и другие социологи указали на целый ряд слабых мест в этом анализе [369]. Правление на основе компетенции и правление, основанное на дисциплине, не обязательно совпадают. На самом деле они могут (или, нам следует сказать, должны) вступать в конфликт друг с другом. Бюрократические аппараты не действуют в социальном вакууме. То, что является «рациональным» и «эффективным» для одного социального класса или слоя, может быть совсем противоположным по отношению к интересам и чувствам другого [370].

Кроме того, как указывали Майер-Стивенсон-Уэбстер, по Веберу эффективное администрирование требует, чтобы общественность оказывала минимальное влияние на государственные бюрократии. Такая позиция несовместима ни с каким определением демократического правления, за исключением веберовского.

Вся эта критика справедлива. Но всю ее затмевает более существенный недостаток. Макс Вебер предполагает, что бюрократическое правление по своей внутренней сути является рациональным. А это не так.

Бюрократическое правление подразумевает комбинацию частичной рациональности и глобальной иррациональности, что в точности соответствует такому же сочетанию в рыночной экономике и всеобщем товарном производстве,- то есть в самом капитализме, – с историческим подъемом которого бюрократические системы тесно связаны. Оно выражает необходимость в более рационально функционирующем государстве, которое для защиты интересов собственников обеспечивало бы правовую безопасность, непроизвольное использование денежных систем, меры против экономической политики, препятствующей свободному потоку товаров и так далее.

Все эти увеличения рациональности для каждого лица, фирмы или государства, взятые в отдельности, приводят к исторически возрастающей иррациональности системы (мира) в их совокупности.

Крайняя степень рациональности, внедренная внутри организации одной фирмы, взрывается крайней иррациональностью периодических кризисов перепроизводства. Крайняя рациональность в администрации наций-государств и их вооруженных силах приводит к крайней иррациональности диктаторских систем, совершенно игнорирующих неприкосновенность растущего числа граждан. Крайняя рациональность в обеспечении внутригосударственного «полицейского регулирования» незначительных конфликтов приводит к потенциально «тотальной» иррациональности физического уничтожения человечества в новой мировой войне, экологической катастрофе или во взрывном кризисе производства продовольствия.

Эти возрастающие противоречия не являются результатом каких-то «ошибок» со стороны бюрократий, экспертов или правителей. Они суть неизбежный результат внутренних противоречий буржуазного общества (и товарного производства, на котором оно зиждется), которые мы рассматривали во многих частях этой книги, а также в предыдущих сочинениях [371]. Неспособность Макса Вебера осознать это происхождение отражает его некритическое восприятие азбуки буржуазного общества, то есть: производства прибавочного труда, реализации прибыли и присвоения прибавочной стоимости в денежной форме, накопления капитала в денежной форме с целью частного обогащения под давлением жесткой и постоянной конкуренции. По Веберу, все эти элементы являются неотъемлемой частью «цивилизации», включая массовую бойню, к которой они периодически проводят [372]. При этих обстоятельствах глобальная иррациональность системы действительно превращаются в существенный неустранимый факт жизни.

Эти противоречия все в большей степени отражаются рикошетом в бюрократических подсистемах большого бизнеса и государственной администрации. Если мы оставим в стороне посткапиталистические бюрократии, – которые, однако, также подпадают под общую теорию Вебера, – верно ли, что фактически крупные фирмы управляются высокопоставленными экспертами? Разве на самом деле они не управляются финансистами? Становятся ли они все более и более эффективными? А как насчет растущего разбазаривания материальных человеческих ресурсов, являющегося следствием роста бюрократии? А как насчет судьбы администраций, которые сознательно «планируют» сокращение государственных расходов, не обращая внимания на то, что это может приводить к авариям (например, половина мостов в Соединенных Штатах находится под угрозой обрушения)? Как насчет «рациональности» слепого повиновения приказам, которые не только являются беспечными или варварскими, но даже неэффективными в простом техническом смысле? Этот список мы могли бы продолжать до бесконечности.

Теория бюрократии Вебера в значительной степени представляет собой обоснование роста и экспансии Прусского государства с его специфическими – и противоречивыми – связями с абсолютистской монархией, с одной стороны, и либеральной культурной буржуазией, с другой стороны. Франц Меринг развивает и дополняет эти положения. В своем оригинальном исследовании происхождения прусской бюрократии он показывает, что она явилась результатом отчетливо милитаристской природы прусского государства, где существовало глубокое противоречие между воинственно настроенной монархией и дворянством, занятым своими непосредственными материальными интересами. Возникшая в результате этого ненависть между юнкерами и государственной бюрократией позднее будет воспроизведена при Бисмарке.

С ростом капитализма, однако, прусская бюрократия начала также выполнять вторую функцию: расчищать путь для германского объединения на основе таких организаций, как таможенный союз, который был создан в 1852 году.

Zollverein (таможенный союз – нем.) развивался как экономическая необходимость, […] и из него выросла бюрократия таможенного союза. Деятельность бюрократии в Zollverein расширяла рамки экономических интересов юнкерства (к востоку от Эльбы) в направлении культурных интересов современного мира. Именно эта бюрократия подготовила прусское государство к его «германскому призванию», гордясь с истинно бюрократическим самодовольст вом тем, что она представляет настоящую элиту Пруссии [373].

К теории Вебера мы находим ясное отражение этих иллюзий относительно законности прусской бюрократии. С другой стороны, как подчеркивал Энгельс, ее заблуждения относительно абсолютной власти при поднимающемся капитализме коренились в его мелкобуржуавном происхождении:

Бюрократия была создана для осуществления управления мелкой буржуазией и крестьянами. Эти классы, разбросанные в небольших городах или деревнях […], не в состоянии управлять крупным государством […], и именно на этом этапе цивилизации, когда мелкая буржуазия процветала, оказались тесно переплетенными друг с другом […]. Поэтому мелкая буржуазия и крестьяне не могут обойтись без могущественной и многочисленной бюрократии. Они должны позволить управлять собой вожжами […].

Но бюрократия, являющаяся необходимостью для мелкой буржуазии, очень скоро становится невыносимой обузой для буржуазии. Уже на стадии мануфактуры официальный надзор и вмешательство становятся весьма обременительными; фабричная же промышленность при таком контроле едва ли является возможной [374].

Прусская буржуазия была кровно связана с государственной буржуазией. Но эти связи были противоречивыми, а растущее политическое бессилие буржуазии, в конце концов, завершилось неудачной революцией 1848 года. Если Бисмарк и прусские юнкеры выполнили завещание этой революции, это им удалось благодаря значительной опоре на добуржуазную государственную бюрократию, консервативные и конформистские элементы которой находились под глубоким воздействием иррациональных идеологий и мотивов. Все это ринется потоком на поверхность во время военной лихорадки второго рейха и в еще большей степени проявится в подчинении германской элиты третьему рейху в ее поддержке его империалистических целей. Вебер не был в состоянии предвидеть и, тем более, учитывать эти тенденции. Марксисты, по крайне мере, предвидели, а наиболее дальновидные выдвигали реалистические предложения по их сдерживанию.

Вебер также совершил ошибку, недооценивая значения иррационального высокомерия и предрассудков среди бюрократов, тесно связанных с их докапиталистическим характером. Фактически, в весьма большей степени современная буржуазная бюрократия развивалась по прямой, пусть и «самореформирующейся», линии от бюрократии абсолютистского государства, (как и советская бюрократия, которая в значительной степени развивалась из царской бюрократии). Людвиг фон Мизес видит это яснее, чем Вебер. В предисловии к своей книге «Бюрократия» он приводит текст высказывания в январе 1838 года прусского министра:

Не подобает подданному применять мерило своего жалкого интеллекта к действиям главы государства и приписывать себе, в своей высокомерной дерзости, государственное суждение относительно их справедливости.

Полвека спустя за этим последовало подобное утверждение ректора Страсбургского университета:

Наши чиновники… никогда не потерпят, чтобы кто-нибудь вырвал власть из их рук, и уж тем более парламентское большинство, как обращаться с которым, мы прекрасно знаем. Никакая другая власть не удерживается столь легко, не принимается с такой благодарностью, как власть активно мыслящих и высокообразованных гражданских служащих. Германское государство – это государство верховенства чиновничества, будем надеяться, что таковым оно и останется [375].

В действительности прототип современной государственной бюрократии происходит скорее из Австрии, нежели из Пруссии. В то время, как прусский абсолютизм означал по существу военное государство, в котором бюрократия подчинялась военным целям, особенно после ее укрепления в результате реформ Иосифа II, выполняла более широкие социальные и экономические задачи по сравнению с целями армейского государственного устройства. Она приобрела больше власти, чем в Пруссии, в основном вследствие многочисленных социальных и национальных конфликтов, раздиравших правящие классы в Империи. Кроме того она сделала своей внутренней политикой идеологию «просвещения», которая получила незначительное развитие у прусской бюрократии. Это не сделало ее менее склонной к деспотизму, хотя она и стала более уязвимой как объективно, так и субъективно.

Теория бюрократии Вебера достигла своей наибольшей популярности в то время, когда «организованный капитализм» казался всемогущим, то есть в течение длительного периода экспансии, последовавшего после Второй мировой войны. Этот послевоенный веберизм в политике и социологии соответствовал триумфу неокейнсианства в области экономической политики. Государственное вмешательство через экспертов-бюрократов было призвано навсегда обеспечить полную занятость, экономический рост, повышение жизненного уровня, социальный мир, настоящий прекрасный новый мир.

Затем один за другим разразились крупные кризисы: взрывы в странах третьего мира; общий кризис буржуазных общественных тенденций с кульминацией в мае 1968 года; поворот от длительной волны экспансии к длительной волне депрессии в начале семидесятых годов. Иллюзии в отношении рациональности государственного вмешательства теперь начали рассеиваться. Но явное обращение к «свободному рынку» не решило ни одну из фундаментальных проблем. Оно даже обострило их. «Организованный капитализм» превратился в «дезорганизованный капитализм» [376]. Теория Вебера не может объяснить это. Марксизм может.

Якобы наиболее эффективная «модель» позднего капитализма, а именно японская, в значительной степени «предопределена» ведущей ролью министерства MITI, которое, как часто утверждали объективные комментаторы, включая японских, возникло в результате потребностей военного времени и послевоенного периода восстановления, и поэтому эту модель трудно перевести сегодня в условия Европы или США (ее успешно имитировали на Тайване и в Южной Корее). Предстоит увидеть, выдержит ли она бурю последующих спадов или превратится в дезорганизованный капитализм.

  • Точка зрения Шумпетера на «бюрократизацию мира»

Йозеф Шумпетер является одним из наиболее значительных представителей австрийской школы экономики, системе которой он пытался придать более динамичный характер. Тем самым он вслед за Марксом максимально приблизился к тому, чтобы постичь, в основном, динамическую природу капитализма: систему неконтролируемого роста как в положительном, так и в отрицательном смысле этого слова. Для того, чтобы охарактеризовать основные черты этой системы, он создал формулу «созидательного разрушения».

Поэтому отнюдь не случайно, что к концу жизни свою заключительную книгу он посвятил проблеме бюрократии. Само название «Капитализм, социализм и демократия» [377] свидетельствует о том, в какой степени он пытается постичь универсальные и противоречивые аспекты этого феномена. Его подход, несомненно, превосходит подход Макса Вебера, поскольку он лучше, чем Вебер, интегрирует основные тенденции и противоречия исследуемой экономической системы.

Шумпетер исходит из того, что внутренне присущая капитализму тенденция к бюрократизации является формой капиталистического саморазрушения, то есть результатом внутренних противоречий капитализма. Монополистический                                         капитализм                                  подрывает

предпринимательский дух путем делегирования и формализации власти внутри фирмы, а также в результате негативных последствий реакции монополий на экономическую эффективность фирм. Технологическим нововведениям мешает рутина. Тем самым бюрократизированный капитализм движется в направлении бюрократизированного социализма.

В этом смысле Шумпетер действительно является отцом теории «конвергенции двух систем», довольно популярной в шестидесятые годы. Кроме того, по его мнению, монополистический капитализм порождает крупную безработицу и недоиспользование ресурсов, по сравнению с чем бюрократизированный социализм будет выглядеть как меньшее зло.

Так случится, по мнению Шумпетера, потому что люди демократическим путем сделают выбор в пользу бюрократизированного социализма. В отличие от других главных представительств австрийской школы неолибералов, Хайека и фон Мизеса, Шумпетер не считает, что бюрократия обязательно является «дорогой к рабству», то есть что она несовместима с гражданскими свободами. Он больше склоняется к точке зрения Вебера, состоящей в том, что определенную «рациональную» форму бюрократического правления можно сделать приемлемой (и гибкой) путем укрепления политической демократии.

Но поскольку он разделяет основное недоверие всех буржуазных либералов к политическим способностям рабочего класса, то не может себе представить иную форму социализма, чем гиперцентрализованную. Демократический социализм, по крайне мере в области экономического управления, представляется ему утопией. И не удивительно, что он выражает свое предпочтение «коммунистам сталинского направления» [378]. De gustibus non disputadum (о вкусах не спорят – лат.).

  • Власть и богатство

В конечном счете проблема значения и пределов капиталистических бюрократий сводится к проблеме относительной автономии государственного аппарата по отношению к правящему классу, как таковому, и к господству денежного богатства в буржуазном обществе. Ни один серьезный марксист не отрицал когда-либо определенной степени такой автономии, что наиболее ясно можно увидеть в марксовой теории бюрократизма и в ее последующем развитии Троцким, Грамши и другими. Вопрос является следующим: каковы ее границы?

Мы уже рассматривали многогранные связи высших бюрократических слоев с буржуазным классом, буржуазными интересами, ценностями, менталитетом, идеологиями и предрассудками. Более важным, однако, является их проникновение в буржуазное общество, их функционирование при господстве денежного богатства и власти денег. Никакая капиталистическая бюрократия, будь то частная, полугосударственная или государственная, не может освободиться от этого господства. Все высокопоставленные бюрократы, даже если они и восстают против этого в душе, рано или поздно идут дорогой всех смертных, пытаясь обратить свою власть в накопление частного капитала [379]. В этом состоит ключевая несхожесть между буржуазным и докапиталистическими или посткапиталистическими обществами. В последних власть превыше денег; владельцев денежного богатства могут экспроприировать те кто обладают властью [380]. В первом же никакое государство; – включая нацистское, – не было в состоянии преодолеть могущество денежного богатства. Кто не осознает это различие, тот не понимает небольшой нюанс, который существует между имением и неимением [381].

Сага об итальянском банке «Медиобанка» прекрасно иллюстрирует то специфическое отношение между государственной властью (включая государственную собственность) и частным большим бизнесом при позднем капитализме. В течение определенного времени принадлежащий государству миланский коммерческий банк «Медиобанка», управляемый Eminence Grise (доверенное лицо, буквально серый кардинал – фр.). Италии Энрико Куччья, действовал как акционерное общество, посредством которого наиболее могущественные семьи миллиардеров – Аньелли, Пирелли, Гаролини, Де Бенедетти и другие контролировали свои соответствующие корпорации. «Классическим примером метода Куччья является то, как он сохранил контроль семьи Пирелли над своим шинным и кабельным бизнесом, хотя она владела лишь 6% акций. Это было достигнуто посредством ’’синдиката”, включающего крупные итальянские финансы, любой ценой поддерживающие семью. Пирелли отплатят такой же услугой, если их союзникам понадобится помощь» [382].

В настоящее время, когда «Медиобанка» предпринимает действия для того, чтобы вставить в свою корону новый бриллиант в виде крупнейшей страховой компании Италии «Ассикурационе дженерале», политический истэблишмент, возглавляемый христианским демократом Андреотти и социал-демократом Кракси, оказывает значительное давление с целью ослабить этот клуб промышленников и банкиров. Эта интрига включает назначение председателей двух других принадлежащих государству банкиров – Итальянского коммерческого банка (Банка коммерчьяле итальяна) и Итальянского кредитного банка (Кредито итальяно), центры которых находятся в Милане.

Пирелли как-то сказал: «Чего желает Куччья, того желает Бог». А Андреотти, якобы, ответил: «Недопустимо, чтобы такое частное заведение, стоящее превыше добра и зла, поступало, как ему вздумается» [383]. Нам остается подождать и увидеть, действительно ли власть Куччья будет ослаблена назначением более податливых директоров двух принадлежащих государству банков. Один банкир, по крайне мере, убежден , что политики не зайдут слишком далеко, компрометируя операции «Медиобанка». «Это было бы актом садо-мазохизма», –  якобы сказал он. Но реальность власти денег такова, что даже до того, как произошли эти назначения, «ряд крупных семей, таких, как Апьелли и Пирелли, уже […] начали укреплять свои позиции в своих собственных компаниях», – бьюсь об заклад, с помощью кредитов, включая те, которые получены из принадлежащих государству банков [384]. Власть такого рода, – а подобные примеры можно привести и из других капиталистических стран, – никогда не сможет быть уничтожена без экспроприации богатства крупных капиталистов.

В течение длительного времени наблюдатели социальных явлений восхищались изречением лорда Эктона: «Власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно». Марксист Стефан Хайм недавно повторил его, делая логический и правильный вывод о том, что существует абсолютная необходимость общественного контроля снизу [385].

Но если мы рассмотрим действительное функционирование буржуазного общества на протяжении пяти столетий, особенно зрелого и позднего капитализма с его растущей бюрократизацией общественно-экономической жизни, тогда формула, наиболее соответствующая действительности, будет существенно другой. Она должна звучать следующим образом: власть развращает. Большая власть порождает большую коррупцию. Но в эпоху капитализма никакая власть не может быть абсолютной, потому что, в конечном счете, правят деньги и богатство. Большое богатство развращает так же, если не больше, как и большая власть. Огромные суммы денег порождают огромную власть и поэтому развращают абсолютно. Почти абсолютную власть можно ликвидировать, лишь покончив как с сильным государством, так и с огромным денежным богатством.

Глава 5

Самоуправление и изобилие (условия для отмирания
бюрократии)

5.1 Актуальность политической революции

Когда Троцкий впервые поднял вопрос о перспективе политической антибюрократической революции в СССР, это вызвало большой «скандал» среди коммунистов и левых социал-демократов типа Отто Бауэра. Даже его наиболее одаренный, хотя весьма критический, последователь, Исаак Дойчер, уже в 1963 году выражал сомнения относительно ее реальности [386].

История, однако, вынесла теперь свой приговор, и он в значительной степени – в пользу Троцкого. Действительный процесс политической революции на самом деле начался в Венгрии в октябре-ноябре 1956 года, в Чехословакии в 1968-1969 гг., в Польше в 1980- 1981 гг. и в ГДР, Чехословакии и Румынии в 1989 году. В зародышевом состоянии он возник и в Китайской Народной Республике.

Достаточно любопытно то, что в то время, как новые критики сталинизма все еще выражают сомнения относительно «осуществимости» политической революции, глава Советского государства сам неоднократно употреблял слово «революция» для описания действий, направленных на возвращение СССР к социализму [387]. Фактически так же, как Троцкий и Дойчер до него, он применяет историческую аналогию с Французскими революциями 1830, 1848 и 1870 гг. для определения качества политической революции. Она расширяет или укрепляет общественную систему, рожденную из предыдущей революции (1789-1794 гг, для Франции), позволяя ей полностью реализовать свой потенциал. Таким образом, она представляет собой противоположность социальной контрреволюции [388].

Вероятность политической антибюрократической революции зависит от ряда причин: глубины и взрывного характера системного кризиса; степени антагонизма между трудящимися массами, в основном рабочим классом и бюрократией, или ее верхним слоем – номенклатурой; соотношения сил между основными классами и социальными группами; способности номенклатуры к самореформированию в направлении своего собственного подавления. Четырьмя историческими альтернативами являются:             победоносная социальная контрреволюция (реставрация капитализма); продолжающееся самовоспроизводство бюрократии, сопровождаемое, возможно, затянувшимся кризисом, растущим распадом и разложением [389]; радикальное самореформирование бюрократии; победоносная политическая антибюрократическая революция.

В отношении, по крайней мере, двух из этих возможных результатов приговор истории ясен. Глубина системного кризиса не может отрицаться никем, кто смотрит в лицо действительности [390], в то время как степень враждебности между рабочим классом и номенклатурой даже больше, чем предполагали революционные марксисты. По предположению Троцкого 1936 года рабочие не выражают желания подниматься из опасения, что «выбросив бюрократию, они открыли бы путь для капиталистической реставрации». Однако сегодня это ни в коем случае не применимо [391]. Узкие пределы бюрократического самореформирования были красноречиво продемонстрированы эволюцией Тито, Хрущева, Мао и Дэна. Они подтвердились также экспериментом Горбачева.

Из процесса перестройки и гласности можно извлечь один центральный вывод: «революция снизу» не будет сопровождать «реформы сверху» (именно этим они и являются, а не «революцией сверху»), то невозможно будет ликвидировать то препятствие, которое огромная бюрократическая машина ставит на пути радикальных реформ.

Однако победоносная политическая антибюрократическая революция характеризуется не только размахом массовых действий, но также высоким уровнем сознания и революционного руководства. Это не столько вопрос механического повторения формул 1917, 1927 и 1936 гг.: «диктатура пролетариата», «действительная советская власть», «коллективная собственность на средства производства и обмена», «преобладание центрального планирования» и т.д., сколько обеспечения их реальным содержанием в категориях, имеющих отношение к массовому сознанию, как это было сформулировано болезненными процессами сталинистской и пост-сталинистской диктатуры.

Это действительное содержание достаточно очевидно. Производители, объединенные в коллективы должны быть действительными, «конкретными» хозяевами основных средств производства и обмена. Демократическими методами они определяют широкие приоритеты и пропорции, на основе которых должны размещаться имеющиеся ресурсы. Сохраняющиеся или вновь появляющиеся элементы бывших правящих классов допускаются к найму рабочей силы лишь в строго определенных пределах. Накопление капитала остается строго ограниченным [392]. Равенство преобладает при гарантированном для всех распределении основных товаров и услуг. Эти гарантии должны быть внесены в конституцию. Изменения в конституции возможны, если при общенародном голосовании за них будут поданы 75- 80% голосов. Таким образом политические условия для их эрозии будут полностью или почти невозможны или, особенно если власть будет находиться в руках трудящихся.

Если политическая революция придерживается всех этих мер предосторожности, она несомненно обеспечит новый социальный порядок, направленный против реставрации капитализма. Широкое большинство производителей/потребителей будет вовлечено в управление обществом, и поэтому они будут сознательно отождествлять себя с ним. Экономика станет более производительной в результате ликвидации неэффективного бюрократического управления, являющегося сегодня главным источником массового разбазаривания средств и возникновения диспропорций. Учитывая эти последствия, мы можем уверенно основываться на обширных эмпирических данных и рациональных рабочих гипотезах. Но создание политических предпосылок для такой успешной революции займет, вероятно, значительное время.

Пока еще нельзя дать ответ на решающий исторический вопрос: обеспечит ли победоносная политическая революция в промышленно-развитых пост-капиталистических обществах – прежде всего в СССР – качественное сокращение размеров и влияния бюрократии? Будет ли отмирание государства (никто всерьез не предлагает его немедленного упразднения) действительно наращивать или хотя бы удерживать скорость? Или несколько более гибкая и подчищенная бюрократия перехватит власть у правителей сталинско-брежневского типа, сохранив основное господство над обществом?

Этот вопрос выходит за рамки политической революции per se (самой по себе – лат.). Он касается также судеб победоносных революций в капиталистической части мира. Смогут ли они избежать бюрократического вырождения или серьезных бюрократических деформаций даже в «идеальном» случае, когда международное социалистическое общество будет окружать все главные индустриальные и полуиндустриальные страны? Иными словами: могут ли функции, которые бюрократические аппараты узурпировали у общества, постепенно быть переданы массам граждан? Действительно ли взгляды Энгельса и идеи, выраженные в «Государстве и революции» Ленина, являются утопическими, как утверждают почти все [393]? Если нет, то каковы предпосылки радикального расширения самоуправления в мире, какой он есть, с рабочими массами, какими они являются сегодня?

5.2 Политические предпосылки отмирания государства

Постепенное отмирание бюрократии или радикальное сокращение ее масштаба и влияния в обществе подразумевает прежде всего политически более слабое государство. Чем больше централизация власти, тем сильнее государство и тем сильнее бюрократия.

В представлении многих современных социологов и политологов ослабление государства стало отождествляться с ограничением власти тайной полиции или репрессивного аппарата. Это созвучно с упрощенными вульгарно-марксистскими взглядами на государство и бюрократию.

В действительности, однако, в бывшем Советском Союзе и в Соединенных Штатах, не говоря уже о Западной Европе и Японии, широко определяемый репрессивный аппарат (даже в широком смысле слова) составляет лишь небольшой процент верхних и средних слоев бюрократии, людей, которые осуществляют государственные функции, занимая командное положение по отношению к другим людям. Основные части государственной администрации следует искать где-то в другом месте, и именно это мы и должны сделать, если мы хотим знать, что действительно означает отмирание государства.

Первой предпосылкой более слабого государства является качественный рост политической демократии, поскольку государство — это прежде всего машина для осуществления политической власти. Конкретно говоря, целая серия административных центров – начиная с министерств и их региональных эквивалентов – должна быть ликвидирована и заменена самоуправляемыми органами. Сегодня многие эти министерства являются излишними. Они дублируют функции, которые уже в значительной степени осуществляются параллельными учреждениями. Министерство транспорта, образования или здравоохранения соответственно дублируют железнодорожные, воздушно-транспортные и другие такие администрации, школьные и университетские администрации, и администрации больниц и других учреждений здравоохранения, где действует определенная государственная система.

Ликвидация этих министерств и передача их власти самоуправляемым органам не приведет к появлению новой бюрократии, если она будет связана с резким сокращением численности освобожденных функционеров и стремительным процессом децентрализации [394].

Решение ключевых задач могут взять на себя местные или муниципальные органы, такие, как школы, больницы, железнодорожные центры, электростанции, телекоммуникационные центры и т.д.

Конечно, это не может быть сделано быстро со всеми министерствами. Возникнут конфликты групповых интересов и проблемы координации, к чему мы вскоре вернемся. Но верхний и средний слои чиновничества, разумеется, могут быть сокращены, – конечно, мы не называем «бюрократом» учителя, врача, медсестру, техника на радаре или электрика. Мы осмелились бы предложить такое сокращение примерно на 50% в каждой промышленно развитой стране.

Едва ли не более важным, как это количественное сокращение, является качественное расширение политической демократии. Она должна быть плюралистической и всеобъемлющей. Многопартийная система со свободными демократическими выборами и максимально возможным расширением всех прав и политических свобод человека (свободы ассоциаций, событий и демонстраций; свободы печати, религии, культурного и научного творчества мысли, исследований и т.д.) – все это абсолютные предпосылки расширения политической демократии [395].

Власть государства в отношении ограничения этих свобод, особенно из соображений «государственной безопасности», должна быть резко сокращена [396].

И здесь классическая марксистская критика буржуазной демократии вступает в полную силу. Конечно, необходимо обеспечить гарантию этих формальных прав и свобод. Но в равной степени существенным является предоставление массам людей средств пользования ими. Между этими двумя принципами нет никакого противоречия – в отличие от того, что традиционно утверждают сталинисты (или неосталинисты) и догматические либералы (или неолибералы).

Примеры со свободой печати и средств массовой информации подтверждают это общее правило. Формальными гарантиями являются: отсутствие цензуры, будь то со стороны государства, владельцев или профессиональных объединений; возможность основания газеты для любой значительной группы людей, и обеспечение ее выпуска независимо от какой-либо государственной или частной власти; освобождение от уголовной ответственности за слова, опубликованные в печати или произнесенные на радио или телевидении, за исключением тех случаев, которые четко определены законом и подлежат рассмотрению избранным жюри в открытом суде. Какой либеральный, не говоря уже о либеральствующем, защитник свободы печати сможет выступить против этого ясного формального определения?

Но для гарантии того, чтобы все граждане равноправно и практически могли пользоваться этой свободой, необходимо создать дополнительные материальные условия. Доступ в типографии, на радио- и телевизионные станции должен быть бесплатным, на условиях, которые должны быть вполне гибкими. Так, чтобы предотвратить излишние затраты, к примеру, все группы, способные собрать 10000 подписей своих членов или сочувствующих, могли бы иметь доступ к ежедневной газете, 5000 подписей – к своему собственному еженедельнику, 1000 –  к своему органу, выходящему раз в две недели, 500 – к своему ежемесячнику, 100 –  к колонке в печатном органе, а частные лица – к страничке писем в общем плюралистическом еженедельнике или ежемесячнике. Периодические пересмотры этих условий в свете изменения торговых отношений или необходимости увеличения числа подписей могли бы сделать их даже еще более демократическими.

Можно было бы гарантировать даже свободу рекламы. Люди были бы свободны в выборе печатного органа, в котором они предпочли бы поместить свою рекламу. Но доход поступал бы в общий фонд для финансирования печати в целом.

Общее управление системой печати и ее необходимые финансовые, ресурсы находились бы в руках не государственных и муниципальных учреждений, или объединений журналистов, а в руках органов, свободно избираемых журналистами, рабочими и техниками этого сектора и, pro rata (пропорционально – лат.), массами граждан вообще. Общие расходы определялись бы на основе решений свободно избранных центральных органов, ответственных за приоритетное выделение национальных ресурсов: парламента, центрального совета рабочих, экономического сената.

Такая действительная материально гарантированная свобода печати для всех не ограничивала бы формальную свободу печати для каждого отдельного лица. По крайней мере, мы никогда не слышали какого-либо убедительного аргумента против этого. Это ограничило бы свободу отдельных лиц учреждать и владеть крупными ежедневными газетами или телевизионными станциями без достаточной общественной поддержки в форме подписанного соглашения. Это предотвратило бы монополизацию рынка, предохранило бы от установления на национальную или даже местную печать. Но что в этом плохого? А то, что такая «свобода» для отдельных индивидуумов подавляет свободу для большого числа отдельных лиц, в то время как расширенная политическая демократия, которую мы представляем, обеспечивает возможность пользоваться свободой печати всем людям.

Едва ли можно отрицать, что при капиталистических условиях небольшое число магнатов – Мэрдок, Максвелл, Херсант, Голдсмит, де Бенедетти, Берлускони, Шпрингер, Бертельсман и другие в Европе – захватили контроль над значительной частью ежедневной прессы. Финансовые издержки для основания новой газеты так выросли, что это находится выше даже таких крупных массовых партий как соцпартия в Западной Германии или Британская лейбористская партия. Клод Жульен недавно обобщил эту ситуацию следующим образом: «Пятьдесят четыре миллиона ’’равноправных” граждан имеют право купить TF1 (в настоящее время приватизированный телевизионный канал во Франции). Лишь двое из них, господа Лагордер и Буйгес, стали потенциальными покупателями» [397].

Никто всерьез не будет утверждать, что это выше или равнозначно действительной свободе средств массовой информации, являющейся частью старой социалистической программы. В действительности существует старая буржуазно-либеральная (консервативная) традиция, открыто выступающая за ограничение демократических свобод из опасения крайностей или репрессий со стороны «большинства» или «толпы». Логически рассуждая, они защищают сокращение самих свобод – прежде всего, свободы большинства –  под предлогом защиты своих собственных свобод «меньшинства».

Права капиталистической частной собственности стоят выше свободы. Выступая против тех, кто проповедует ограничения и репрессии, будь то сильные капиталистические государства или пост­капиталистические государственные бюрократии, социалисты безоговорочно поддерживают демократические права и свободы для всех. Расширение политической демократии подразумевает, чтобы учреждения представительной, т.е. косвенной демократии, обязательно дополнялись широким кругом различных форм непосредственной демократии. Здесь также полностью применимо классическая марксистская критика буржуазной парламентской демократии.

При капитализме парламентская демократия представляет собой режим, при котором неравное распределение и использование богатства подразумевает неравенство политической власти. Либеральная теория предполагает, что, как только будет достигнуто всеобщее избирательное право, избирательная урна обеспечит равный политический вес для каждого индивидуума. Но это явная фикция, поскольку богатые люди могут оказывать влияние на контингент избирателей такими методами, какие недоступны обычным гражданам. Во время последних президентских выборов в Соединенных Штатах, например, как республиканская, так и демократическая партии затратили десятки миллионов долларов в основном на использование телевизионных каналов. Во время всеобщих выборов 1990 года в Японии правящая консервативная партия израсходовала более полумиллиона долларов на каждого из своих 380 кандидатов. Какой группе простых граждан были бы по плечу такого рода финансовые затраты?

Кроме того, парламентская демократия по определению является косвенной демократией. Масса граждан не осуществляет постоянно свою суверенную власть, а отчуждает ее представительным организациям. Если взять такие крупные страны, как Бразилия, Япония, Франция или Великобритания, и a fortiori (тем более – лат.), США, экс-СССР, Индия или Китай, то это означает, что десятки или сотни миллионов людей «делегируют» свой суверенитет не более, чем тысяче человек в центральных парламентах. Даже если добавить избираемые региональные органы, все равно эта цифра составит всего лишь несколько десятков тысяч.

Это отчуждение суверенитета (демократия, в конце концов, означает власть народа) неизбежно порождает огромный административный аппарат, осуществляющий посредничество между избранными представителями и теми, кто должен реализовать их решения и, тем более жить в этих условиях. Можно сформулировать общее правило: чем больше страна, тем больше власть по принятию решений перемещается от граждан к представительным органам, и тем больше размер бюрократической государственной (и окологосударственной) администрации.

Поэтому в политической жизни должны быть выделены важные сферы прямой демократии для того, чтобы радикально сократить масштаб и вес бюрократии. Организации граждан в кварталах (для крупных городов), городах и деревнях могли бы взять на себя как многие обязанности муниципальных и региональных советов, так и немалое число функций государственной администрации. Местные федерации предприятий, руководство которыми осуществляется не чиновниками, а представителями этих организаций, работающих по принципу ротации без дополнительной оплаты, могли бы в этом отношении играть значительную роль. В конце концов это и означает «систему коммуны» [398].

Другой формой непосредственной демоктатии было бы широкомасштабное использование референдума. Это не представляет особой трудности для решения вопросов местного и регионального характера. Но так же и в отношении общенациональных вопросов, несмотря на многие существующие в социалистическом движении опасений, референдум мог бы выполнять воспитательную функцию и способствовать стимулированию демократии [399]. Таков урок единственного опыта, накопленного в Швейцарии, где референдумы применялись широко и на протяжении длительного периода времени.

Все эти – и некоторые другие, которые могли бы быть предложены [400], –  формы непосредственной демократии призваны не заменить, а дополнить институты всеобщего избирательного права. После болезненных шоков фашистских, военных и сталинистских диктатур трудящиеся массы во всем мире глубоко вовлечены в свободные демократические выборы и организации парламентского типа. Для социалистов было бы самоубийственно противопоставлять себя этому вовлечению во имя неких ложных догм, как это отражающих суждения большевиков и Коминтерна в период между 1917 и 1921 гг.

Те особые условия, которые вынудили большевиков ограничить всеобщее избирательное право в первой Советской Конституции – а именно, что пролетариат составлял лишь меньшинство в русском обществе — сегодня не существуют ни в какой крупной стране мира, за возможным исключением Индонезии и Пакистана. (Сельские наемные работники и безземельные крестьяне, несомненно, являются частью пролетариата). Законное желание качественного увеличения масштабов прямой демократии совершенным образом может быть реализовано в системе, при которой организации парламентского типа ограничены правами других палат, представляющих различные слои общества (землячеств, производителей, женщин и т.д.). Большая частота выбора плюс право отзыва представителей значительно сократило бы «дистанцию» между избирателями и парламентариями, а также ослабило бы тенденцию последних делать демагогические предвыборные обещания, выполнять которые у них нет никаких намерений [401].

5.3 Социальные условия для радикального увеличения масштабов самоуправления

Для того, чтобы все эти антибюрократические процессы были претворены в реальную жизнь, должна существовать серия социальных условий. Крупные массы людей Должны быть в состоянии и иметь желание принять на себя необходимые задачи по управлению ’’общими делами общества” [402]. Это, в свою очередь, требует в качестве своей главной предпосылки, — на что до настоящего времени обращалось слишком мало внимания, — резкого сокращения рабочего дня (или недели). Имеется множество причин, почему это является одной из центральных проблем сегодня как на Западе, так и на Востоке, но нас здесь заботит прежде всего то, что в плане развития самоуправления не может быть достигнуто никакого качественного прогресса, если люди не будут располагать временем для управления делами на работе и по месту жительства.

              Пока рядовой трудящийся тратит на работу, вместе с дорогой, по 10 часов, а женщину еще ждет второй рабочий день дома, у них не будет ни физического времени, ни психологической склонности тратить еще четыре часа дополнительно на посещение собраний или выполнение административной работы. Самоадминистрирование и самоуправление в этом случае в значительной степени остается формальным и фиктивным, вне зависимости каких-либо «злых намерений» политических партий, политических деятелей или окопавшихся закоренелых бюрократов. Система коммуны автоматически приведет к росту дополнительной бюрократии, как столь грустно показал югославский пример. Логически следует предположить, что свободная половина рабочего дня (4 часа), свободная половина рабочей недели (20 часов) представляют собой идеальное условие для массового самоуправления.

Другой ключевой предпосылкой является уничтожение секретности, которая, как и сильное центральное государство, порождает избыток бюрократов для ее сохранения, а также соответствующих ведомств для выявления и наказания ее реальных, потенциальных или воображаемых нарушителей. Без широчайшего доступа к информации невозможно никакое самоуправление, будь то в экономической ?кизни или в других областях человеческой деятельности. Это особенно относится к условиям крупных предприятий, где раздробленность труда — один из ключевых элементов отчуждения — не может быть преодолена иначе. Люди должны точно знать, что они производят, по какой причине и ради какой цели еще до того, как они должны будут принять решения относительно природы и размещения продуктов их труда. Компьютер и различные системы участия делают обеспечение такого универсального доступа к информации несравненно более легким, чем в прошлом [403].

Но и этого недостаточно. Люди должны быть в состоянии использовать имеющуюся информацию. Определенный уровень общей культуры и профессиональное мастерство, являющееся результатом высокого уровня образования, очевидно, незаменимы для обеспечения качественного расширения самоуправления [404]. Можно возразить, что это требование чрезмерно для планеты, где лишь в третьем мире еще имеется четыреста миллионов неграмотных, а уровень грамотности падает даже в таких странах, как Великобритания и Соединенные Штаты. Несомненно, это явилось бы непреодолимым препятствием для немедленного введения всеобщего самоуправления. Но никакой серьезный социалист не выдвигает такого предложения; мы говорим о постепенном процессе, который охватит несколько поколений.

Абсолютно нет оснований предположить, что неграмотность не может быть покорена везде в мире в течение пятидесяти лет. В конце концов, даже такая относительно слаборазвитая страна, как Куба, практически добилась этого за период менее 30 лет. Абсурдно утверждение о якобы врожденной неспособности некоторых народов или «рас» добиться высоких уровней культурного и технического образования. Нужно всего лишь объявить главным приоритетом всеобщую грамотность и выделить для этого необходимые ресурсы. Однако, как осознавали Гегель и молодой Маркс, нельзя научить людей стать свободными и наслаждаться определенными свободами без того, чтобы они фактически не пользовались этими свободами. Люди должны также учить самих себя, учиться искусству и науке самоуправления, начиная эту практическую деятельность немедленно и в широком масштабе.

Избавит ли общество себя тем самым от ошибок и потерь? Разумеется нет. Но какая система администрации застрахована от этого? Если подвести итог колоссальным потерям человечества вследствие нерационального капиталистического или бюрократического управления не только в виде экономических ресурсов, но и человеческих жизней, потерянных в результате войн и внутренних репрессий (буквально сотен миллионов всего за один этот век), – тогда вероятные расходы на переход к самоуправлению будут выглядеть ничтожными [405].

Другим возражением, с которым выступают благожелательные критики, такие как Майкл Харрингтон, или менее благожелательные социал-демократы, является утверждение, что большинство людей попросту не готово тратить свое время на бесконечные собрания, необходимые для осуществления самоуправления [406]. Такое примитивное представление – просто недоразумение.

Конечно, было бы абсурдом предположить, что каждый будет обсуждать и решать все. На самом деле идея прогрессивной передачи бюрократических функций массам граждан означает стремление к децентрализованному процессу принятия решения и управления. Только тогда сможет быть реально обеспечено участие любого гражданина («каждой кухарки», по известному выражению Ленина) в государственном управлении. Очевидно, одни и те же люди не будут участвовать в управлении делами ферм, текстильных фабрик, электростанций, машиностроительных заводов, банков, больниц, школ и театров. Еще менее вероятно, что они должны будут бегать день ото дня с одного открытого собрания по месту своей работы на такое же открытое собрание, скажем, водителей автобусов, или на собрание, где решаются вопросы региональной или национальной политики в области энергетики, или на собрание, где обсуждаются проблемы борьбы с загрязнением Рейна, Ганга или Амазонки.

Самоуправление не означает исчезновения делегирования функций. Оно сочетает участие граждан в принятии решений с более строгим контролем делегатов со стороны их соответствующих избирателей.

Но не тот ли это случай, когда большинство граждан являются слишком равнодушными к социальным проблемам, слишком склонными скорее «проводить свои вечера у телевизора», чем брать на себя эти новые задачи? По этому вопросу опять же имеется элемент недоразумения. Мы уже предложили формулу: четыре часа неадминистративной работы плюс четыре часа административной деятельности в день (или, если хотите, двадцать часов каждую неделю). Если самоуправление в этих временных рамках сохраняется, это не увеличит общую рабочую нагрузку. Это не уменьшит ни свободное время, ни время сна. Если в этом возражении и есть какое-либо рациональное зерно, оно состоит просто в утверждении, что сокращение рабочей недели является непременным предварительным условием возникновения расширенного самоуправления.

Действительная слабость таких контраргументов, однако, состоит в их противоречивой концепции человеческой природы, восходящей к старому спору между Джоном Лонном и Адамом Смитом, или даже между Гоббсом и идеями Аристотеля. С одной стороны, они утверждают, ито людьми двигают частные эгоистические интересы. Но, с другой стороны, они предполагают, что люди остаются слепыми по отношению к частным интересам, пока они не опосредствуются «рыночными механизмами» и извечными «экономическими законами». Предполагается, что каждый стремится «обогатиться» и имеет на это право. Однако, когда рабочие выступают за свои материальные интересы против интересов привилегированных классов или социальных слоев, их тут же обвиняют в том, что они «эгоистичны» и «завистливы».

В действительности же homo oeconomicus (человек как экономическое существо – лат.) либеральной теории является не извечным человеческим типом, а историческим феноменом, специфичным для определенных общественных условий, в которых люди живут и вырабатывают соответствующее мировоззрение. Коль скоро мы имеем дело с человеческими существами, формирование которых было обусловлено веками, если не тысячелетиями товарного производства, институционализированой нехваткой прожиточных средств, действительной или навязанной, всеобщей борьбой за существование с ее конкуренцией и стремлением к накоплению индивидуального богатства, с институционализированной жадностью, частные эгоистические интересы не принимают столь угрожающих размеров в сознании большинства граждан, в том числе рабочих. И именно по той самой причине, что это находится в их «частных» интересах, большинство людей, вероятно, будут готовы принимать участие в той или иной форме самоуправленческой деятельности.

Если квартальное собрание жителей обсуждает вопрос об обеспечении должного обогрева блока или квартала, разве это не привлечет к участию в нем представителей соответствующих семейств? Разве им безразлично, как часто ходят автобусы в их районе или где размещены их остановки? Разве они жизненно не заинтересованы в определении рабочей нагрузки и темпов работы на их рабочих местах? Равнодушны ли они к ассортименту пищи в столовых на их предприятиях, учреждениях или в школах их детей? Пассивны ли они по отношению с таким «общим» вопросам, как загрязнение окружающей среды в их городе, соответствие между их денежным доходом и ценами на проживание, питание, проведение отпуска или общественный транспорт (коль скоро они пока еще не распределяются бесплатно)? И разве они не почувствуют необходимость действовать для защиты гарантий полной занятости, если таковые окажутся под угрозой?

«Человеческая природа» в значительной степени является отражением человеческих потребностей, в том числе потребности в самореализации или, как выражается Амитаи Эцьони, в «самоосуществлении без подчинения, в равном положении, без каких-либо иерархических отношений» [407]. В отличии от доводов столь многих критиков «марксова утопизма», именно проект Маркса об отмирании государства соответствует этому фундаментальному аспекту человеческой природы. Большую часть времени своего присутствия на этой планете человечество жило без государств и без бюрократий.

Когда мы предполагаем, что большинство граждан воспользуется возможностью непосредственно включиться в процессы принятия решений, мы не ожидаем, что при этом люди будут руководствоваться моральной заповедью «любить своего ближнего». Мы просто верим, что преследование своих личных интересов не является прерогативой лишь биржевых акул, экспертов по передаче недвижимости, промышленников, банкиров, мелких лавочников или профессиональных политиков.

Мы пойдем даже еще дальше. Люди действительно буду! безразличны к такого рода собраниям, какие мы только что описали, если у них сложится впечатление, что они, в основном, представляют собой подлог, что действительные решения уже приняты кем-то другим. Поскольку люди, как правило обладают большими интеллектуальными способностями, чем их наделяют средние либералы-консерваторы (или, увы, социал-демократы), они очень быстро обнаруживают различие между собраниями, лишь формально утверждающими уже фактически принятые решения, и собраниями, где действительно в жарких спорах принимаются важные решения. Первый тип собраний порождает цинизм и апатию, равно как это делает невыполнение или коренные изменения характера предвыборных обещаний. Но второй тип способствует установлению эффективной демократии и участия, основанных на личном интересе, при этом общая социальная активность и мобилизация может постепенно возрасти параллельно успехам самоуправления [408].

5.4 Экономические условия для самоуправления

Если конечный источник бюрократии и государственной власти состоит в нехватке жизненных средств, значит, отмирание государства зависит от ее постепенной ликвидации в атмосфере изобилия. Здесь нужны точные определения для того, чтобы избежать словопрений, отвлекающих внимание от действительных проблем.

Разумеется, можно определить «изобилие» как режим неограниченного доступа к бесконечному обеспечению всеми видами товаров и услуг. Мы уже неоднократно указывали на нелепость такого понятия, которое также нашло свое отражение в высказываниях Сталина о «постоянно растущих потребностях» [409]. На самом деле было бы кошмаром, если бы мужчины и женщины должны были «потреблять» товары и услуги каждую минуту своей жизни. Как показали несколько американских социологов, отнюдь не марксистов, средний потребитель уже выказывает растущее беспокойство и испытывает проблемы насыщенности перед лицом бесконечно возникающих все новых разновидностей товаров.

Постоянное накопление все большего количества товаров (при падении уровня «предельной полезности») ни в коем случае не является всеобщей или даже господствующей чертой своих талантов и склонностей ради них самих; охрана здоровья и жизни; забота о детях; развитие богатых социальных отношений в качестве предварительного условия для душевной стабильности и счастья – все это становится основной мотивировкой в поведении людей, как только начинают удовлетворяться основные материальные потребности.

Достаточно взглянуть, как верхние слои буржуазии ведут себя по отношению к еде, одежде, жилищу, мебели или «культурным товарам», чтобы заметить, что для тех, кто уже «живет при коммунизме», рациональное потребление заменяет неугомонное стремление приобрести все больше. Фактически это часто означает скорее сокращение, нежели рост количества потребляемых товаров, хотя, конечно, в других областях продолжают преобладать иррациональные затраты и разбазаривание средств [410].

Отсюда мы можем заключить, что правильным теоретическим определением изобилия является насыщение спроса. Можно сказать, что тот или иной продукт находится в изобилии, когда предельная эластичность спроса на него составляет величину, примерно равную нулю или ниже – уровень, при котором, следует отметить, его бесплатное распределение с экономической точки зрения является более эффективным, чем его дальнейшая продажа по падающим «реальным» ценам, поскольку в этом случае резко снижаются расходы по распределению.

Ряды долгосрочных статистических показателей, прежде всего в Западной Европе, обеспечивают убедительное подтверждение того, что в более богатых странах, большое число товаров уже попадает в эту категорию, причем не только для миллионеров, но и для широких масс населения.

Можно было бы подумать, что растущее разнообразие и промышленное преобразование основных продуктов (тридцать разновидностей хлеба в немецких булочных, например) противоречат этой тенденции. Но здесь проявляется тот же самый закон. Если среднедневное потребление хлеба стабилизируется или постепенно снижается по причинам здоровья или вкуса, нельзя продолжать потреблять «все большее разнообразие» различным образом упакованного или обработанного хлеба. Ограниченное количество потребления, таким образом, задает предел разнообразию и качеству продуктов.

Этот довод может показаться более уязвимым для практики в случае с обслуживанием. Если определить потребление услуг как, в основном, пассивное (подобно потреблению товаров), тогда можно применить тот же самый закон. Люди просто не могут потреблять неограниченное число авиационных рейсов, телефонных разговоров или телевизионных программ в течение своей жизни, поскольку это связано с возрастающей заботой о таких вещах, как здоровье, счастье, умственная и психологическая стабильность. Чрезмерная доза чего угодно попросту убивает.

Разумеется, эта картина будет иметь тенденцию к изменению, если мы заменим пассивное потребление услуг творческой деятельностью. Конечно, называть игру на фортепиано, рисование картин, конструирование ваз, занятие спортом, прогулки . в парке и в лесу, выращивание птиц и животных, походы в горы, любовь, дискуссии с друзьями, воспитание детей, заботу о немедицинских потребностях престарелых и больных, чтение книг «потреблением» было бы, мягко выражаясь неверно. Отнюдь не превращая изобилие в нечто недоступное, осуществление такой «действительно человеческой» практики как раз требует сокращения времени, посвященного приобретению и потреблению материальных товаров и услуг. Это предполагает своим условием увеличение изобилия и времени досуга.

Сегодня мы, с большим опозданием осознали, что опасность для человеческой жизни хищнического истребления ресурсов земли, загрязнения окружающей среды также требуют того, чтобы потребление материальных товаров и услуг не возрастало в неограниченной степени [411]. Удовлетворение спроса, потребления является не только возможным; оно абсолютно необходимо для выживания человечества. Это одна из причин, почему стало вопросом жизни и смерти ликвидировать систему, порождающую нехватку средств путем стимулирования спроса на постоянно меняющиеся товары, со всеми сопровождающими ее разочарованием, психологическими или даже макроэкономическими иррациональными аспектами.

Предполагает ли наше определение изобилия или достатка как насыщения текущего потребления высокомерия эксперта (или философа) платоновского типа или, что еще хуже, высокомерие белого человека по отношению к потребностям людей в третьем мире и к «культурному плюрализму» вообще [412]? Отнюдь нет.

Мы никогда ни на один миг не предполагали ограничить экономический рост или мировое потребление, как только будут удовлетворены потребности людей в северном полушарии. Мы также никогда не мечтали о сохранении существующего международного разделения труда, неизбежно порождающего явления неравного обмена [413]. Вполне очевидно, что до того, как можно будет вести какие-либо разговоры о всеобщем изобилии, должны удовлетвориться основные потребности всех жителей мира. Это один из наиболее сильных доводов против мифа о «социализме в одной стране» или в небольшом числе стран.

Цель изобилия, таким образом, настоятельно требует радикального международного перераспределения текущего производства и существующих производительных ресурсов, включая человеческие ресурсы, с тем чтобы люди третьего мира могли стать хозяевами и производителями передовой технологии, приспособленной для удовлетворения их собственных и мировых потребностей [414]. В «экс-социалистическом» мире и в южном полушарии численность учителей, врачей, ученых, математиков, технологов, специалистов по компьютерам и машиностроителей будет пропорциональна доле населения, проживающего там, и не соответствовать существующей структуре мировой торговли [415].

Концепция насыщения пассивного потребления товаров и услуг базируется на теории потребностей, которые действительно являются иерархическими. Она подразделяет их на базовые, или основные, потребности, второстепенные потребности, становящиеся обязательными с ростом цивилизации, и потребности в роскоши — несущественные или даже вредные. Мысли Агнес Хеллер, в ее замечательной книге, по этому вопросу четко сообразуются с иерархией потребностей, установленной Маслоу – Эцьюни, в соответствии с которой потребности в физическом удовлетворении и безопасности являются наиболее необходимыми, за ними следуют потребности в привязанности и уважении и затем потребности в самореализации или «самоантиреализации» [416].

Некоторые авторы считают, что такого рода иерархия является «тиранической» по определению. В этом есть элемент истины, поскольку определение изобилия отдает приоритет размещению ресурсов для удовлетворения основных потребностей всех и, затем, сокращению рабочей нагрузки для всех. Но достаточно определить эту «сердцевину», чтобы увидеть, что еще большая степень тирании может оказаться во взглядах тех, кто выступает против этого приоритета. Вместо «тирании» большинства по отношению к потребностям в роскоши меньшинства они предпочитают продолжительный или, по крайней мере, стихийный рост потребления для этого меньшинства. В такой подмене мы не усматриваем ни логику, ни справедливость.

Кроме того, априорно решаемая система выделения ресурсов, основывающаяся на демократических решениях большинства, не навязывает абсолютные ограничения на потребительские стандарты, поддерживаемые значительными меньшинствами. Разделение ресурсов может осуществляться пропорционально. Даже в меньшей степени это подразумевает ограничение права каждого гражданина самому производить то, что он желает, даже если это и означает значительно возросшую индивидуальную рабочую нагрузку. Единственным условием здесь является то обстоятельство, чтобы прямо или косвенно не вынуждать других заниматься производством для удовлетворения собственных потребностей этих людей, то есть, чтобы никто не производил предметы элитарного потребления, кроме их потребителей.

Именно вследствие того, что совокупные ресурсы ограничены, систематическое обеспечение приоритета потребностей в роскоши отражает систематическое неудовлетворение некоторых базовых потребностей для менее удачливого большинства. Сегодня для этой цели используются (и разбазариваются) огромные общественные ресурсы, включая использование кредита и злоупотребление им. «Выращивание новых богатых», как называет это Клер Мартин, потребует, по ее оценкам, не менее 7 триллионов долларов в кредитах, в основном используемых в спекулятивных целях, таких как финансовые операции при слиянии фирм [417].

Определение приоритетов на основе «рыночных законов» – то есть через неравенство доходов и богатства – также означает чрезмерные рабочие нагрузки для значительного большинства наряду с ростом стрессовых и вредных для здоровья факторов [418]. Почему же в таком случае то же самое большинство, прежде всего те, кто значительную часть своей жизни посвящает материальному производству, не должны иметь права на принятие этих решений [419]?

Любой желающий работать восемнадцать часов в день для того, чтобы иметь дома третий телевизор, в условиях, когда общество отказывается производить больше, чем определенное число аппаратов, мог бы получить все необходимые инструменты, с помощью которых сделал бы его в своем частном сарае. Это абсолютное право каждого. Но такие люди не имеют никакого права диктовать, на основе «рыночных законов» или требований рынка труда, массе производителей работать 50, 40, или 36 часов в неделю вместо 30 часов или, что еще хуже, чтобы десятки миллионов индийцев или китайцев обходились без велосипедов, только потому что у 20% населения богатейших стран (менее 5% населения мира) приоритеты другие, чем у всех остальных.

Обвинение в «интеллектуальном высокомерии» было бы оправдано, если бы какой-то внешний орган навязывал такие приоритеты большинству граждан. Но это и является, как раз, полной противоположностью нашему представлению о действительном увеличении самоуправления. Правительства, партии, планирующие органы, ученые, технократы или кто угодно могут делать предположения, выдвигать предложения, пытаться воздействовать на людей. Мешать им это делать — означало бы ограничение политической свободы. Но при многопартийной системе такие предложения никогда не будут единодушными: люди будут делать выбор между последовательными альтернативами. И права и власть на принятие решений должны быть в руках большинства производителей (потребителей) граждан, и никого другого. Что в этом патерналистского или деспотического?

Следующее возражение было выдвинуто Филиппе ван Парийс защищающим концепцию «всеобщего изобилия» в противоположность «потоварному» подходу, впервые выдвинутому Оскаром Ланге и затем разработанному нами. Для Ван Парийс последний включал бы экономическую неэффективность с «неоклассической» точки зрения [420]. Добавляя, что это само по себе не означало бы смертного греха, он предлагает альтернативное решение в виде «слабого изобилия», при котором всем людям будет обеспечен минимальный доход, который они распределяли бы по своему усмотрению на различные товары и услуги.

Проблема, однако, состоит как раз в том, что если такое универсальное денежное пособие может быть потрачено на любой товар или услугу, это отнюдь не означает, что все или хотя бы большинство людей обязательно потратят его на основные потребности, особенно если они, кроме того, имеют дополнительные доходы. Анализ результатов любого обследования итогов «благотворительной помощи» в богатых странах показывает, что часто можно встретить голодающих детей, в то время как их родители тратят выданное в их распоряжение пособие на алкоголь или покупку нового телевизора. Психологическая революция, являющаяся результатом гарантированного удовлетворения основных потребностей, не может быть достигнута на основе универсальных денежных пособий [421].

Если постулируется, что мировых ресурсов недостаточно для удовлетворения основных потребностей всех людей на этой планете без фатального ухудшения окружающей среды, мы ответили бы, что сегодня 50% всех производственных мощностей в мире либо не используется, либо используется для производства вооружения и на другие расточительные, разрушительные цели. Эти огромные резервы, если их обратить для полезных целей, были бы более чем достаточны для того, чтобы каждый человек на Земле имел достаточно средств для элементарного существования, получения образования, лечения от болезней в современных пределах медицинской науки, получения минимального приличного жилья. Разумеется, экономический рост какое-то время должен будет продолжаться для обеспечения изобилия всех товаров и услуг, ставших культурно-историческими необходимыми потребностями. Но не до бесконечности [422]. И уже сегодня имеется материальная база для значительного продвижения к изобилию, самоуправлению труда между людьми управляющими и управляемыми.

Наконец, может быть выдвинуто возражение, что вся промышленная система в том виде, в каком она существует сегодня, представляет смертельную угрозу для окружающей среды и что ее недопустимо использовать подобным образом. Этот аргумент выглядит, по крайней мере, двойственным. Ибо, хотя экологическая опасность неуклонно возрастает, она все же еще не перешла границу необратимости, а та модель перераспределения ресурсов, которую мы имеем в виду, как раз рассматривает защиту окружающей среды как один из основных приоритетов. Поэтому изобилие, как мы его определили, все еще находится в пределах досягаемости человечества [423].

  • 5.5     Институциональные условия для изобилия

Все различные экономические системы, формы производственных отношений и экономической политики, в конце концов, предполагают различные виды размещения ресурсов. Марксисты не овеществляют производственные отношения. Но на улице чаще можно встретить господина Плана или господина Рынка, чем господина Капитала или госпожу Землю. Производственные отношения – это всегда общественные отношения производства между данными группами людей. Действительной проблемой социальной науки, – которая, с марксистской точки зрения, никогда не представляет собой «чистую» экономическую или политическую науку, является раскрытие того, какая социальная группа навязывает данную форму размещения ресурсов, по какой причине, в чьих интересах и с какими последствиями для тех, кто страдает от соответствующих специфических приоритетов и динамики их развития.

Пока «общими делами общества» управляет особая группа людей, бюрократические аппараты, государственная собственность на средства производства и государственная власть по принятию решений в области распределения прибавочного продукта почти автоматически приводят к значительной степени бюрократического контроля над экономикой в целом. Разумеется, степень и вредность такого контроля могут широко варьироваться, равно как и формы его гибридной комбинации с мелкотоварным производством и зарождающимся капитализмом. Точно так же при капитализме деспотизм рынка может быть обострен господством крупных монополий, или же смягчен социальным законодательством и различными завоеваниями рабочего движения.

Но какими бы ни были промежуточные формы, деспотизм государства и деспотизм капитала (денежного богатства) создают две различные формы распределения материальных и людских ресурсов, или две различные формы решающих приоритетов.

Мы бы настаивали на том, что государство и капитал являются основными источниками деспотизма – то есть существенных ограничений свободы выбора для масс производителей (потребителей) граждан. Альтернативой не является ни планирование, ни рынок. Попросту неверно то, что де центральное планирование автоматически подразумевает рост крупномасштабных бюрократий, как столь многие утверждают [424]. На самом деле, по нашему мнению, это полностью переворачивает всю действительную причинную цепь.

Огромная раздутая бюрократия появилась не потому что в СССР и подобных обществах существовало центральное планирование. Поскольку планирование внедрялось и институционализировалось после завоевания политической власти бюрократией, оно приняло специфическую форму бюрократического планирования под управлением и в интересах бюрократии. В силу причин, которые мы обсуждали в главе 1, это привело к огромной гипертрофии самой бюрократии.

Равным образом мы можем сказать, что огромные фабрики или транспортные системы, торговые, телекоммуникационные центры, не говоря уже о крупных школах и больницах, не приводят «автоматически» к проявлению крупномасштабных бюрократий. Таким же образом относительно важные сферы рыночной экономики в посткапиталистических обществах автоматически не приводят к росту капитализма. Ибо для того, чтобы все это качественное развитие генерировало новые качества (бюрократизацию, реставрацию капитализма и т.д.), – материальных факторов, таких как размер институтов, природа и значение денег и т.д., – недостаточно. Решающими является социальная структура, соотношение сил, результаты борьбы между ключевыми социальными группами и классами.

Сам Макс Вебер указывает, что до появления буржуазных бюрократий преобладали «патримониальные» бюрократии при режимах, которые мы могли бы назвать полуфеодальной, абсолютистской государственной властью. «Патримониальная» бюрократия характеризовалась продажей ключевых государственных функций, включая сбор налогов лицу, предлагающему наивысшую цену. Это было одним из источников широко распространенной коррупции и постоянного финансового кризиса, отражающего определенное соотношение сил между помещиками, дворовой знатью, сверхбогатыми финансистами/спекулянтами и остальной частью поднимающегося буржуазного класса. До того, как современные бюрократии могли прийти к власти, это соотношение сил должно было измениться, как это было в Великобритании после «славной революции» и во Франции в результате 1789 года.

Мы увидели, что существуют определенные институциональные рамки, которые гарантируют и укрепляют господство привилегированной бюрократии в посткапиталистических обществах. Следует задать такой вопрос: каковы институциональные предпосылки для постепенного появления изобилия и, таким образом, для отмирания бюрократии и государства? Наш ответ будет следующим: процессы определения приоритетов при размещении ресурсов, которые включают свободные, сознательные, априорные решения со стороны производителей (потребителей) граждан. Масса людей должна располагать властью принимать эти решения, а для этого необходимо учредить ряд соответствующих связанных друг с другом институтов.

Эти учреждения не смогут охватить каждое отдельное решение в сфере распределения средств, по крайней мере, в течение длительного переходного периода. Некоторые решения придется оставить на усмотрение рынка. Некоторые другие, хотя меньше, останутся «технократическими». Но до того, как рынок установит точную закупочную и продажную цену, скажем, картофеля как для оптовой, так и для розничной торговли, масса людей должна обладать властью определить, какие продукты питания будут распределяться бесплатно й будет ли включен в них картофель. Равным образом, до того, как ученые и технократы разработают вопросы о том, как атомные электростанции можно построить или эксплуатировать на максимально безопасном уровне, люди должны иметь власть решить демократическим путем, стоит ли их строить или эксплуатировать вообще.

Давайте начнем с того, что уже существует во всех государствах при различных формах буржуазно-парламентской демократии. Правительство или, лучше сказать, высшие слои буржуазной государственной бюрократии представляют ежегодные предложения на выделение, например, 5% национального дохода для институтов национальной обороны и безопасности, 8% – на нужды образования, исследований и развития, и «культуры», и 7% – на здравоохранение. Эти три приоритета в таком случае уже составляют 20% имеющихся ресурсов (эти цифры приведены лишь в качестве примера). Их выделение решается априорно заранее, за год (или фактически, за несколько лет). Эти предложения открыты для обсуждения и пересмотра в парламенте или со стороны общественного мнения. Крупные парламентские меньшинства, такие как Британская лейбористская партия при Тетчер, или такие, как испанские профсоюзы при «социализме жесткой экономии» Филипе Гонсалеса, могут выступать с альтернативами и даже вынуждать правительство исправлять свои предложения. Но реальность того, что фактически происходит в главных капиталистических странах мира, показывает, что, в конце концов, предложенные расходы по существу не меняются.

Система демократически централизованного планирования (эффективного самоуправления) могла бы расширить эти 20% до 50-60% или 75% имеющихся ресурсов, если бы только уровень материального богатства позволил это. Помимо априорных решений по «национальной обороне» (если таковые вообще должны существовать), образованию и здравоохранению априорные выделения могли бы осуществляться также по отношению к продуктам питания, основным видам одежды, общественному транспорту, жилищным и домашним удобствам (отопление, газ, электричество, вода, основные бытовые приборы, возможно, радио и телевизор). Причина для установления этих приоритетов формально была бы той же, в силу которой в буржуазном государстве армии, полиции и правовым органам придается столь важное значение. Они представляют собой основные аспекты сохранения существующего социального порядка. Как только большинство людей свободно станет принимать участие в строительстве социалистического общественного порядка (а пока они не сделают такой выбор, этот проект остается лишь политической целью, а не протекающим реально историческим процессом),- удовлетворение основных социальных потребностей («изобилие») будет постепенно обеспечено всем. Общество обладает суверенным правом решать, чтобы экономика функционировала именно таким образом. И тем самым оно создает критерий, по которому можно измерить прогресс в продвижении к этому.

Когда мы продвигаемся от буржуазной демократии к социалистической, априорное размещение экономических ресурсов поднимается от 20% до 60-75%. Но это достигается демократическими средствами, которые фактически делают общество и, особенно, экономику качественно более социальными, чем когда-либо это могло быть при капитализме. Выбор внутренне последовательных моделей крупномасштабного априорного размещения («центральных планов») ставился бы на рассмотрение не парламента, а избирателей. Эти решения делались бы прозрачными – то есть общие цифры и статистические данные выражались бы тем, что они означают для массы отдельных лиц в конкретных практических формах. После широких плюралистических дебатов масса людей определяла бы приоритеты на основе всеобщего голосования.

Качественный подъем демократического принятия решений, как мы уже отмечали, привели бы к важнейшему процессу децентрализации. Лишь общие рамки (основные пропорции разделения национальных ресурсов) определялись бы на национальном, а когда-нибудь и на интернациональном уровне. Все другие решения делегировались бы региональным, районным, отраслевым или квартальным органом, каждый из которых избирался бы демократическим образом после свободного обсуждения.

В этом отношении можно было бы применить два практических правила. Решения должны приниматься на том уровне, на котором их легче всего можно было бы выполнить, а также привлечь к участию в процессе принятия решений наибольший процент людей, которых они фактически касаются. Очевидно, нельзя на уровне деревни эффективно решать вопросы того, как предотвратить и избежать загрязнения крупных рек мира; но равным образом регион с численностью населения в 15 миллионов человек не может устанавливать место каждого пешеходного перехода в своих границах. Тем не менее все избранные органы, уполномоченные принимать решения, действовали бы в рамках директив, определенных всеобщим голосованием относительно общих приоритетов.

Также институциональные рамки включают гораздо меньшую степень делегирования власти, чем те, которые поддерживают либо бюрократический государственный деспотизм, либо деспотизм капитала. При последнем масса производителей «делегирует» власть по принятию решений горстке крупных капиталистов и высших менеджеров, причем о том, желает ли они (производители) этого или нет, их не спрашивают. Эти рамки также означают более высокий уровень интеграции экологических, феминистских и национальных интересов, что ни в коем случае не является последним из их достоинств [425].

Однако, как бы то ни было, общественный продукт создается на рабочем месте. Поэтому институциональные меры по постепенному ослаблению бюрократии связаны с той степенью власти, которой обладают производители в отношении осуществления прямого контроля за частью своей продукции. Опять же это должно включать элемент делегирования, поскольку отдельные части текущего производства должны быть централизованы при любой социальной системе – по крайней мере, при современных или предполагаемых в ближайшее время уровнях развития технологии [426]. Однако, когда рабочие и служащие имеют значительное количество власти в принятии решений по месту работы, включая право распоряжаться частью текущего выпуска продукции для своего собственного потребления или для прямого обмена [427], – тогда их реальный контроль над общественным продуктов значительно увеличится по сравнению с тем уровнем, который существует при деспотизме капитала или бюрократии.

Представления о том, что «марксов социализм» подразумевает полное обобществление и поэтому планирование всего текущего производства или, по крайней мере, его постоянно растущей части, по существу имеет сталинистское происхождение и находится в полном противоречии с работами Маркса и Энгельса. Для них социализм означал обобществление (общественное присвоение) значительной части общественного продукта по причинам как социальной справедливости, так и экономической эффективности, как объяснялось в «Критике готской программы». Это вовсе не включало отчуждение права производителей распоряжаться по своему усмотрению оставшейся частью общественного продукта. Действительно, это противоречило бы самому определению социализма как свободной ассоциации производителей.

Кроме того, посреднические промежуточные органы, контролирующие общественный продукт/прибавочный продукт также избирались бы демократически на плюралистической основе с правом избирателей отзывать своих делегатов. Работе таких институтов должна придаваться широкая гласность. Эти проблемы, включая нерешенные вопросы, которые они подразумевают, а также их экспериментальные и открытые аспекты, замечательным образом рассматриваются А. Бузгалиным и А. Колгановым в работе: «Самоуправление – ключ к экономике XXI века», Москва, 1991 г.

Начерченная нами схема обозначила бы значительное продвижение вперед в системе экономических предпосылок отмирания бюрократии. Для обеспечения участия столь многих людей в общих собраниях, в деятельности советов рабочих, женщин, потребителей, жильцов и граждан, а также в конференциях таких советов абсолютным предварительным условием является радикальное сокращение рабочей недели. Существенным является также то, чтобы люди были свободны от постоянной заботы о повседневных нуждах семьи.

Высказывалось возражение, что мы-де проектируем отмирание бюрократии, превращая каждого в бюрократа [428]. Но бюрократия

является синонимом не организации, централизации и осуществления власти per se (самих по себе – лат.), а их узурпации особыми (и специализированными) органами, изолированными от общества и профессионально оплачиваемыми за выполнение их функций. Когда простые люди берут на себя выполнение этих функций, они не превращаются в бюрократов. Они организуют и управляют для себя сами, и именно это мы имеем в виду, говоря, что бюрократия отмирает.

  • 5.6     Является ли «свободное предпринимательство» эффективным противоядием против бюрократического деспотизма?

В своей книге «Бюрократы», опубликованной в 1944 году, Людвиг фон Мизес, старейшина австрийских неоклассических (маржиналистских) экономистов, изложил классические и классически упрощенные доводы в пользу капиталистического свободного предпринимательства: «Существует два метода ведения дел в рамках человеческого общества. Один это бюрократическое управление, другой – управление, основывающиеся на прибыли». Бюрократическое управление по своему существу является деспотическим и тоталитарным. Даже в условиях политической демократии растущее государственное бюрократическое вмешательство в свободное предпринимательство, то есть вмешательство «государства благосостояния», подрывая мотивировку на основе прибыли, открывает путь деспотизму [429]. Лишь свободное предпринимательство, то есть всеобщая рыночная экономика гарантирует свободу.

После системного кризиса бюрократизированного СССР, за которым последовало крушение сталинистских режимов в Восточной Европе, эту тему стали разрабатывать 95% западных идеологов и значительное большинство их коллег на Востоке. Как кратко выразился Алек Ноув: или бюрократический (государственный) деспотизм, или свободный рынок – tertium non datur (третьего не дано – лат.) [430].                          

В рассуждениях Мизеса имеется много неточностей. Мы здесь сконцентрируем внимание на наиболее важных из них. Мизес правильно связывает природу экономических систем с вопросом о собственности на средства производства [431]. Но для него существуют лишь две возможные основные формы собственности: либо частная, либо государственная собственность. Но это несостоятельно ни с логической, ни с исторической точки зрения. Существуют, по крайней мере, четыре основные различные формы такой собственности:

  1. частная собственность непосредственных производителей (то, что марксисты называют мелкотоварным производством);
  • частная собственность капиталистов, владеющих орудиями производства и использующих наемных работников, которые в обмен на заработную плату приобретают товары, ими же произведенные;
  • государственная собственность на средства производства без свободного доступа к этим средствам со стороны массы производителей (то есть в рамках деспотически управляемой экономики, которая в СССР называлась «командной экономикой»);
  • общественная (коллективная) собственность на средства производства при режиме свободно ассоциированных производителей, то есть демократически выраженного самоуправления, подразумевающего высокую степень свободного доступа к этим средствам производства, потребительским товарам и услугам со стороны непосредственных производителей.

Краткое размышление, а также элементарные знания экономической истории Европы с XV по XX столетие подскажут, что различия между первой и второй из этих форм собственности гораздо больше, чем различия между первой и четвертой формой. А изучение политической истории покажет, что всякая система, до небес превозносимая Мизесом, сопровождается длительными периодами отсутствия политических и гражданских свобод для массы людей, если не кровавой тиранией. Трудно найти такие крайние формы тирании при первой системе. Невозможно представить их и при четвертой системе.

Нижеследующее обобщающее утверждение, включенное в книгу Мизеса, поможет нам указать на основную ошибку в его рассуждениях:

Тот факт, что труд при капитализме является товаром, что он покупается и продается как товар, делает наемного работника свободным от какой-либо личной зависимости. Равно как капиталисты, предприниматели и фермеры, наемные работники зависят от произвола потребителей [431]. Но потребительский выбор касается вещей, а не людей, вовлеченных в производство. Работодатель не может искать фаворитов или, напротив, поддаваться предубеждениям в отношении персонала…

Именно этот факт, а не конституции и билли о правах, делает получателей заработной платы и окладов свободными людьми в рамках свободной капиталистической системы. Они суверены в своем качестве потребителей, а как производители – они, подобно всем другим гражданам, безусловно подчинены закону рынка. Продавая фактор производства, а именно свой труд и усилия, на рынке по рыночной цене каждому, кто готов купить его, они не рискуют своим положением. Они не обязаны быть благодарными или услужливыми по отношению к своему работодателю, они обязаны предоставлять ему определенное количество труда определенного качества [432].

Практически каждое предложение здесь ложно, то есть не соответствует действительному положению наемных работников в капиталистическом обществе и реальной динамике (законам движения) этой специфической экономической системы.

Являются ли наемные работники «суверенными в своем качестве потребителей»? Только в том случае, если этот «суверенитет» сводится к их способности распределять по своему усмотрению свою зарплату на приобретение различных потребительских товаров и услуг. Такой «суверенитет», в конце концов, существовал также и в деспотической государственной экономике СССР. Но «суверенитет», несомненно, предполагает способность удовлетворять потребности, особенно те, которые считаются жизненно необходимыми. Отсюда следует, что возможно существование двух основных ограничений «потребительского суверенитета»: тех, которые являются следствием дефицита товаров и услуг; и тех, которые возникают в результате отсутствия доступа к имеющимся товарам и услугам. При всеобщей рыночной (денежной) экономике «суверенитет потребителя» может ограничиваться отсутствием предложения и «эффективного спроса» (покупательной способности). Никто, кто изучал историю капитализма за последние 200 лет, включая сегодняшний капитализм, не может серьезно отрицать наличие второго ограничения «потребительского суверенитета» в «реально существующей» рыночной экономике.

Заметим, кстати, что существует еще третье ограничение «потребительского суверенитета» при реально существующем капитализме: способность крупных рекламных фирм и монополий, особенно в сфере розничной торговли крупных супермаркетов, манипулировать покупательским спросом потребителей, причем иногда потребитель даже не подозревает об этом.

Вы входите в супермаркет на свой страх и риск. Управляющий магазином лучше вас знает, как вы будете вести себя – куда вы направитесь, куда будете смотреть. И он использует свои знания с безжалостностью, гарантирующей новую брешь в вашем банковском счете. Даже гигантские производители продовольствия, вынужденные платить за привилегию выгодного размещения своих товаров, являются бессильными пешками, которыми так же, как и их клиентами, манипулируют сверхдержавы бакалейной торговли [433].

Людвиг фон Мизес опрометчиво обобщает классический случай для рыночной экономики следующей формулой: «Капиталистическая система производства представляет собой экономическую демократию, при которой каждое пенни предоставляет право голоса». Проблема состоит в том, что каждый голосующий на рынке обладает не одним лишь единственным голосом, подобно тому, как каждый избиратель имеет единственный голос на выборах при всеобщем избирательном праве. Странная концепция «экономической демократии» Мизеса наделяет большинство людей одним или двумя голосами, а незначительному меньшинству предоставляет 1000 голосов. Если имеется 500.000 хозяйств с 1.000 голосов каждый и 100 миллионов хозяйств со средним количеством в 1,5 голоса, тогда небольшое меньшинство крупных капиталистов будет обладать постоянным абсолютным большинством: 500 миллионов голосов против 150 миллионов. Кстати говоря, именно таким образом они станут просто неустранимыми ничем,… кроме как посредством революции.

Главный защитник этой догмы сегодня, Милтон Фридман, проясняет искаженное представление либералов о том, как функционирует капитализм, и что он собой представляет, не менее простой и ясно выраженной формулой:

Если (чей-либо)… доход действительно зависит от того, что он делает, от разницы между ценами, на основе которых он получает выручку при продаже своих услуг, и ценами, на основе которых он платит за покупаемый продукт, если доход зависит от различия между поступлениями и расходами или заработной платы и затрат для работника и т.д. – тогда у него имеется сильный стимул стремиться продавать свои услуги на наилучшем рынке и по самой высокой цене… [434].

Возможно, это имело бы место в воображаемой экономике всеобщего мелкотовароного производства (которая в действительности никогда не существовала). Разумеется, при капитализме так дело не обстоит.

При капитализме доход капиталиста в значительно большей степени зависит от того, что он имеет, а не от того, что он делает. Вернемся к нашему примеру с цифрами. Средний наемный работник не владеет каким-либо «приносящим деньги» капиталом или располагает лишь незначительным его количеством. Его годовой доход действительно зависит от того, что он делает (точнее: от того, что ему позволено делать, и позволено ли ему это делать) [435]. Предположим, что годовой доход составляет 30.000 долларов. Но если кто-то имеет 50 миллионов долларов, если среднемонопольная норма прибыли составляет 20% и если он может добиться превращения капитала в 20 миллионов долларов, тогда сумма дополнительно получаемых им денег в течение года составит 30 миллионов долларов — в тысячу раз больше, чем годовой доход наемного работника.

Капиталистическое хозяйство, располагающее активами в 50 миллионов долларов, даже не будет входить в категорию «сверхбогатых». Считается, что самым богатым человеком на земле является японский магнат Йошиаки Цуцуми, имеющий, как утверждают, 400 миллиардов долларов [436]. При норме процентной ставки в 7% в годовых 400 миллиардов долларов «произведут» для господина Цуцуми 28 миллиардов долларов, для чего ему не понадобится даже пошевелить мизинцем или пойти на какой-то риск, то есть ему ничего для этого не нужно будет делать. 8 миллиардов долларов в год постоянно реинвестируемые сами «произведут» около 2 миллиардов в год, что в свою очередь «произведет» около 150 миллионов долларов в год… Остановимся на этом. Это уже представляет собой накопление капитала в размере более 30 миллиардов долларов в год, то есть 80 миллионов в день, 55.000 долларов в минуту… Не удивительно, что когда М. Пола Гетти, другого супербогатого магната, спросили, какими средствами он располагает, он ответил: «Если бы я знал, сколько у меня есть, я не был бы одним из богатейших людей в мире»…

С другой стороны, существует структурная связь между наличием предложения и огромного неровного расслоения эффективного спроса (доступа к деньгам, к покупательской способности) при капитализме, что опять-таки в значительной степени не попадает в поле зрения наших неолиберальных догматиков [437]. Наличие «эффективного спроса» не только стихийно ориентирует бизнес на рынке, «где они могут добиться наивысшей цены». Это также заставляет их часто не производить товары, дающие прибыль ниже средней.

Иногда эти «ниши» может попытаться заполнить мелкий бизнес. Но там, где затраты, как правило, высоки, где имеется изобилие возможностей для альтернативного инвестирования, эти более дешевые товары попросту не будут производиться. Это значит наплевать на «потребности потребителей», не говоря уже о «суверенитете потребителей». Пример с дешевым жилищным строительством в Западной Германии (и в Японии) красноречиво подтверждает это. В течение длительного периода строительство дешевых квартир приходило в упадок, создавая острую нехватку жилищ. В то же самое время сооружались сотни тысяч «второстепенных жилых объектов», многие из которых использовались лишь пару месяцев в году более богатыми людьми. Не будем говорить о «социальной справедливости». Но что произошло привсем этом с «экономической демократией» и с «суверенитетом потребителей» ?

Социальное жилищное строительство 1950-1990 гг.
Льготное жилищное строительство (ассигнования) в ФРГ,
тыс. единиц в год [438].

Распределение дохода при капитализме охватывает структурное неравенство положения, которое Мизес пытается разрешить с помощью двусмысленной формулы «свободе наемного работника от какой-либо личной зависимости». Если имеется в виду противопоставление статуса наемного работника положению раба или средневекового крепостного, тогда это справедливо. Однако этого никак нельзя утверждать, если подразумевается, что единственными формами личной зависимости являются вассальные связи, требующие «благодарности и раболепия» в феодальном смысле этого слова. Экономическая зависимость является определенной формой зависимости. А специфическая форма распределения доходов при капитализме постоянно воспроизводит именно эту экономическую зависимость наемных работников от капиталистов.

Заработная плата, будучи высокой или низкой, лишь позволяет массе наемного класса пользоваться соответствующим уровнем потребления [439]. Учитывая стоимость средств производства и постоянно растущие расходы, необходимые для открытия крупного предприятия (frais de premier etablissement –)издержки первого предприятия – фран.), только заработная плата не даст им возможности избежать положения пролетариата, то есть экономического принуждения, при котором люди оказываются вынужденными продавать свою рабочую силу владельцам средств производства по рыночной цене. Последняя же как раз колеблется вокруг стоимости воспроизводства рабочей силы, то есть рыночная цена ограничивается общей суммой цен на товары и услуги, потребляемые наемными работниками.

Лишь капиталисты располагают доходом на свой капитал (накопленное богатство), который включает (помимо их возможности покупать потребительские товары и услуги, а также предметы роскоши), «остаток», позволяющий им приобретать новые средства производства и нанимать дополнительных работников. Иными словами: «коэффициент сбережения» является незначительным или равным нулю для преобладающего большинства наемных рабочих и служащих, если рассматривать их доходы на протяжении всей их жизни [440]. Но для среднего капиталиста этот «коэффициент сбережения» весьма вымок. Для крупнейших же капиталистов он высок астрономически [441].

Это структурное неравенство между доходами и статусом наемных работников и капиталистов означает не только зависимость первых от занятости, создаваемой исключительно капиталистическим классом, но и подверженность их суровым ограничениям в потреблении из-за колебаний уровня занятости [442]. Оно также означает явную, бросающуюся в глаза, прямую, личную, физическую зависимость от работодателей и отсутствие личной свободы в области производства.

Возможно, наемный работник не обязан испытывать какие-либо чувства благодарности к своему работодателю. Но на рабочем месте он обязан выказывать ему слепое повиновение. Мизес и другие апологеты капитализма много говорят о благах конкуренции. Но они забывают упомянуть тот факт, что конкуренция принуждает сокращать издержки производства, в том числе на рабочую силу, и поэтому в процессе производства введен наистрожайший контроль над работниками, ведь цель извлечения максимального прибавочного труда внутренне присуща функционированию капитализма.

Таким образом попросту неверно, что продавая свою рабочую силу работодателю, наемные работники «не подвергают опасности свое «собственное положение»». На самом же деле они подвергают его риску на рабочем месте, где они теряют практически всю свободу и автономию, и где они вынуждены слепо подчиняться командам босса.

Когда Мизес пишет: «потребительский выбор касается вещей, а не людей», это является произвольным раздроблением экономической действительности, рассматриваемой в ее целостности. Да, когда вы выбираете между двумя различными парами туфель, имеющих разные цены и различное качество, измеряемое вашим собственным вкусом, вы имеете дело с «вещами», а не с «людьми». Но так получается, что эти туфли производятся людьми с помощью вещей (средств, производства). Для того, чтобы производить более дешевые туфли, капиталисты должны оказывать нажим на людей, а не только на вещи. А давление, оказываемое на людей, препятствует реализации и развитию человеческих устремлений и способностей, калечит их и отчуждает таким образом, который не очень-то отличается от отчуждающих воздействий «командной экономики».

На самом деле, в системе «свободного» капитализма внутренний режим на фабрике подобен почти тюремному режиму неограниченного деспотизма, когда даже время, затраченное работниками в туалете, диктуется и контролируется боссами, а людей наказывают, если не увольняют, за такую «бесполезную» и «экономически невыгодную» деятельность.

Так что «свободное» предпринимательство отнюдь не является существенным противоядием против «государственного деспотизма». Оно не представляет какой-либо гарантии для более широких человеческих свобод. В конце концов, существует альтернатива, tertium datur (третье дано – лат.): экономическая система, при которой массы производителей/потребителей свободно определяют, что производить, как производить и какая часть продукта должна быть выделена на те или иные приоритеты в области потребления (как индивидуального, так и коллективного).

Никто никогда еще серьезно не показал, что такой демократии производителей в сочетании с политической демократией и широчайшим плюрализмом и гласностью («открытостью», «прозрачностью») будет внутренне присущ «тоталитарный» или деспотический характер. Очевидно, что она будет качественно менее деспотичной, чем бюрократическая «командная экономика» и капиталистическая рыночная экономика, поскольку демократия качественно расширит сферу автономии и самоопределения производителей и потребителей.

  • Капитализм, планирование и экономический расчет

Не будучи в состоянии ответить на , эти аргументы, стойкие защитники «свободного капитализма», как правило, переходят во вторую линию обороны. Они готовы согласиться, что «экономическая демократия» в действительном смысле этого слова должна явиться результатом модели экономической организации, при которой ликвидация частной собственности на крупные средства производства будет, по крайней мере, необходимой, хотя и, разумеется, недостаточной предпосылкой. Но они утверждают, что такие модели экономически будут менее эффективными и по своему существу более расточительными, чем капиталистическое свободное предпринимательство.

Опять-таки этот довод восходит к дебатам, которые начались уже в начале этого века. Австрийская школа пыталась доказать, что без рынка точный хозяйственный расчет будет невозможен [443]. Поэтому планирование всегда, волей-неволей, будет означать произвол и расточительность при размещении недостающих средств.

То, что производители/потребитсли приобретут в области свободы и автономии на рабочем месте даже в системе демократического самоуправления, они потеряют в сфере доступа к потребительским товарам. Обеспечение этими товарами (или их качество, или разнообразие) будет все более ограничено, если не в абсолютном выражении, то, по крайней мере, по отношению к тому, что предоставляет «свободное капиталистическое предпринимательство». Парадокс, в данном случае, состоит в том, что догматические либералы тем самым обращают против социалистов тотже довод, которым пользуются социалисты против капитализма: какая польза в «свободе», если это – свобода голодать?

В своей последней книге Хайен утверждает как раз это самое и точно такими же словами [444]. И опять эта аргументация сочетает в себе большое количество полуправды и чистого софизма.

Но неолиберальные догматики, похоже, не замечают того факта, что все экономические расчеты – за исключением расчета эквивалента рабочих часов ex officio (по должности – лат.) в условиях всеобщего изобилия – несовершенны и неточны. Если частные предприниматели или монополистические магнаты были в состоянии точно расчитывать производственные издержки и предвидеть точную выручку от продаж, тогда какая польза была бы от рынка? Функция рынка именно в том и состоит, чтобы подавать сигналы бизнесу, предоставлять ему информацию для того, чтобы он мог соответственно модифицировать свои расчеты и проекты. Но это предполагает, что первоначальные расчеты были неточными. Иначе не было бы нужды производить уточнения и исправления.

Причины этой внутренне присущей неточности и частично ошибочного характера всех хозяйственных расчетов и проектирования лежат, главным образом:

  • в невозможности предусмотреть точное поведение миллионов (не говоря уже о сотнях миллионов) потребителей;
  • в степени долговечности оборудования и невозможности предопределить точно период, в течение которого будут восстановлены затраты на фиксированные инвестиции (неопределенность морального износа, зависящего от технологических изменений, колебания нормы прибыли, изменения экономической конъюнктуры и т.д.);
  • в последствиях классовой борьбы за повышение уровня заработной платы, которые невозможно предсказать заранее;
  • в колебаниях наличия и стоимости кредита.

Можно добавить еще несколько факторов неопределенности, но и этих уже будет достаточно для нашего случая.

Так что неожиданный вывод, к которому мы приходим, состоит, в основном, в том, что частный бизнес, по существу, не оказывается в лучшем положении, чем «центральное планирование», с точки зрения их способности осуществлять точные экономические расчеты и проекты. В действительности, в этом отношении сходства между ними гораздо больше, чем различия.

Означает ли это невозможность для частного бизнеса или для «центрального планирующего органа» производить расчеты расходов и предвиденных результатов (доходов)? Разумеется, нет. Иначе невозможность функционирования плановой экономики была бы даже в течение одного года (в равной степени это относится и к капиталистической экономике). Но обе «модели» функционировали уже в течение длительного периода. Фактически это означает, что обе системы, исходя из невозможности делать точные расчеты и проекты, на практике применяют гибкий метод последовательного приближения.

Они пытаются приспособить себестоимость к тому, что фактически было выплачено за то или иное нововведение, рассчитывая, что придется платить при его последующей замене. Они стараются все больше и лучше развивать соответствующие исследования рынка (для производства оценок будущего поведения потребителей). Они пытаются предвидеть скачки и повороты в сфере инноваций относительно продукции и техники производства [445].

Но все это в общем представляет собой лишь попытки исправить несовершенные расчеты и проекты. Покончить же раз и навсегда с этими несовершенствами они не в состоянии. И за эти несовершенства им приходится дорого платить.

При капитализме эта цена представлена периодическими общими кризисами перепроизводства для всех и банкротством для некоторых. При «командной экономике» этой ценой является структурное недопроизводство неприоритетных товаров и услуг и возникающие отсюда отраслевые диспропорции.

Параллель между псевдоценами (квазиценами), применяемыми внутри крупных капиталистических комбинатов, и ценами, используемыми в системе планируемого и отчетливо выраженного самоуправления, не случайна. Как знал уже Хайен в этом смысле он был более реалистичен и менее догматичен, чем Мизес – и как знает каждый капиталистический менеджер планирование представляет собой неизбежный компонент экономического управления в любом обществе, основанном на крупномасштабном производстве [446].

Не удивительно, что практика подтверждает то, что уже в течение длительного времени доказывали те экономисты, которые пытались дать ответ на либеральную догму о «невозможности экономического расчета при социализме». Их ответ лежит как раз в использовании гибкого скользящего метода, поэтапного подхода и применения «квазицен» и «псевдоцен» [447]. А это, кстати, все в большей и большей степени соответствует также действительной практике внутри крупных частных деловых фирм.

Представление о том, что капиталистическая экономика, как она функционирует по крайней мере столетие, если не больше, в основном базируется на рыночных механизмах и расчетах, основанных на рыночных ценах, является нереалистичным. Довод, выдвинутый бесчисленными сторонниками всеобщих рыночных отношений и повторений Аленом Ноувом, о том, что в промышленно развитых странах имеются миллионы (12 миллионов в экс-СССР) различных товаров, цены на которые устанавливаются на основе закона спроса и предложения [448], является попросту неверным.

Закон спроса и предложения весьма часто (не всегда!) влияет на колебание цен на такие потребительские товары, как картофель, носки или телевизоры. Он, разумеется, не определяет цену на значительное большинство товаров, включенных в те 12 миллионов упомянутых Ноувом, которые представляют собой запчасти и механизмы (станки). Здесь преобладают правила гибридного сочетания априорного размещения средств [Zuteilungswirtschaft] (экономика распределения – нем.) и мотивов прибыльности, на которые, мы с