Проданный аппетит | Леворадикал

Проданный аппетит

addonsПредисловие

Несколько лет тому назад один служитель больницы для умалишенных в Шарантоне вручил мне рукопись, которая ему была передана пациентом больницы, умершим и смирительной рубашке. Автор ее, Эмиль Детуш, — уверял он меня, — не был сумасшедшим, а посажен был и сумасшедший дом по приказанию свыше, ибо все время его заточения его держали отдельно, под присмотром особого надзирателя, присланного откуда-то извне.

Сто три листа, которые вручил мне больничный служитель и которые поныне находятся в моем распоряжении, лихорадочно исписаны карандашом; по внешнему их виду можно предположить, что они писались наспех, тайком и в полутьме. Они содержат рассказ, который я привожу дальше. Он казался мне настолько странным, что до сих пор я колебался, можно ли его опубликовать. Но последние работы психиатров о гипнотизме и умственном дуализме обнаружили явления столь любопытные, что все современные представления о сознании, свободной воле и даже о человеческой личности оказались ниспровергнутыми. Я думаю, что окажу услугу физиологии, опубликовав историю Эмиля Детуша.

Напомню, что Шамиссо, Мэри Шелли, Гофман, Бальзак и недавно Безант и Рис сообщали аналогичные случаи. Дело врачей собрать и сравнить эти исключительные факты, установленные людьми, достойными доверия, изучить их и сопоставить с чудесами, о которых повествует религия и которые они лишают сверхъестественных черт.

Я должен был расшифровать, разобрать и связать воедино рукопись, но, насколько это было для меня возможно, я считался с формой, избранной заключенным, — пусть судит читатель, должен ли я сказать- умалишенным из Шарантона. Я дал его рассказу форму повествования в третьем лице и устранил описания патологического характера, слишком реалистические и тошнотворные для читателя, не изучавшего медицины.
П. Л.

********
Стоял декабрь. Холодно и ужасно голодно было Эмилю Детушу. Снег покрывал белою пеленою мостовые улиц, и звезды освещали безжалостно-ясное небо. Ледяной ветер пронизывал самую плотную одежду и принуждал редких прохожих ускорять шаги. С посиневшим лицом, стуча зубами и дрожа всем телом, Эмиль стоял, как вкопанный, перед залитой светом витриной Шаве. Пятифутовый осетр выставлял напоказ свое пышное величие на ложе из трав; белые и жирные пулярки, ногами вверх, невинно показывали свои зады; жаворонки, чибисы и ортоланы были укутаны в ломтики свиного сала; блестящие яблоки и великолепные груши, обернутые в бумажные кружева, мягко почивали в вате корзин. Гигантский паштет, окруженный с боков серебристыми и пестрыми колбасами, поглощал все его внимание. Этот взрезанный паштет обнаруживал свои розовые внутренности, прорезанные жилками из гусиной печенки и испещренные трюфелями. Эмиль, впивался жадными глазами и сжимал свои длинные и острые тридцать, два зуба. Уже три дня несчастный ничего не ел. Неистовый голод терзал и раздирал ему внутренности, конвульсивно сжимал ему мускулы челюстей и наполнял рот слюною. Он стоял недвижимый, не замечая холода, окаменевший перед божественными яствами, которые утолили бы его голод, избавили бы его от мук и наполнили бы все его существо земными радостями. Тонкое стекло отделяло его от предмета его жадных вожделений. Один только удар кулаком — и стекло было бы разбито, и он овладел бы столь желанным паштетом. Он мог бы даже только повернуть ручку двери и толкнуть ее, протянуть руку, схватить и поднести ко рту утеху его желудка. Однако он всё стоял, застывший, на месте, утоляя жажду своих глаз и еще более усиливая голод желудка. Трус! Первобытный человек, дикарь охватил бы, съел бы и сказал бы только: я голоден! Но страх полицейского и боязнь обычного морального негодования цивилизованных масс по поводу совершаемого на их глазах преступления связывали его по рукам и ногам, парализуя: и заглушая властные требования природы. И, однако, чего он боялся, несчастный? Он умирал от голода и, чтобы положить конец этой пытке, мечтал о самоубийстве.

— Зачем жить? Допустим, что сегодня вечером я поем, но чем буду я утолять голод завтра, послезавтра, всегда? Зачем цепляться за жизнь, когда утрачено все, для чего стоит жить, когда жизнь — сплошное страдание. Лучше покончить! Жалкий, голодный, пожирай глазами твой последний обед!

Забывшись от пожиравшей его лихорадки, он громко говорил с самим собою.
Некий человек, лет пятидесяти, высокий и тучный, с черными полосами и бородой, с громадным животом, еле вмещавшимся в его широком пальто, едва застегивавшемся на нем, внимательно наблюдал за Эмилем. Он положил ему руку на плечо.

— Вы хотите себя убить?
— Да, — ответил тот машинально.
— Вы хотите покончить с собою потому, что вы голодны?
— Да.
— Вы молоды и хорошо сложены. Вы вполне соответствуете тому, что мне нужно. Следуйте за мною.

Эмиль подумал, что это спаситель, посланный ему провидением; он поспешно пошел за ним. Неизвестный направился к Вефру, поднялся на первый этаж, расположился в отдельном кабинете и дружеским жестом предложил молодому человеку сесть. Небольшая булочка лежала на столе. Голодный жадно впился в нее зубами.

— Немножко терпения, мой друг, поберегите ваш аппетит, — это наиболее ценное из благ. Вот подают куриный бульон.

В мгновение ока Эмиль проглотил тарелку супа. Затем подали устрицы.
— Вы слишком набиваете себе желудок. Ведь это преступление — есть устрицы с хлебом. Их надо глотать аu naturel.

Толстяк не ел ничего. Зачарованный, он созерцал и наблюдал за своим гостем, руководя его едой.

— Полегче… Довольно этого паштета из перепелок… Приберегите свои силы для пулярки… Не забудьте, что еще будет салат из морских раков…

Как искусный жокей сдерживает пыл своего чистокровного рысака, так он умерял жадность молодого человека. Он хотел рассчитанными остановками и искусными замедлениями продлить его счастье и дать подольше наслаждаться этой сменой блюд. Эмиль многократно пытался благодарить своего необычайного благодетеля.

— Не разбивайте разговорами наш аппетит. Вы не часто будете удовлетворять его в столь благоприятных условиях. Я дал бы тысячу, десять тысяч франков за такой аппетит, как ваш. Есть, это — высший долг! Все религии придали принятию пищи характер священного обряда. Самая торжественная церемония католицизма -причащение, вкушение святых тайн, тайная вечеря. Кушать должно в священном молчании, чтобы мысли целиком сосредоточивались на совершаемом акте. Монахи, эти высшие знатоки гастрономического искусства, требовали, чтобы в трапезной монастыря царило молчание.

— Уф! Я больше не могу… Я вам так благодарен!

— Сохраните вашу благодарность для лучшего случая. Так как я не свободомыслящий филантроп и не сострадательный христианин, то мне признательность не нужна… Вы насытили свой желудок и вновь обрели возможность слушать. Так выслушайте меня. Когда вы созерцали витрину Шаве такими пылавшими глазами, что от них, казалось, могло растопиться сало окороков, я говорил себе с завистью; вот если бы я обладал таким аппетитом! Золото, — у меня его больше, чем у ростовщика, — доставляет наслаждение уму и чувствам. Аппетит выше ума, выше любви… Я живу только желудком и для желудка. Я наслаждаюсь только тогда, когда ем, когда пью. Все остальное — суета… Мое имя Ш., -это значит, что состояние мое головокружительно. Я не знаю счета моим миллионам. Уже в тридцать два года я был угольным и железным королем. Я могу опьяняться поцелуями любви и парами честолюбия. Я могу срывать цветы всех земных наслаждений. Но я презираю их все, слышите -все! Все удовольствия, за которыми гонятся люди, я отдал бы за один обед моего главного повара, изобретательного и ученого химика, единственного человека, которого я люблю и уважаю. Если Соломон, которого Иегова коснулся своею премудростью, разочаровавшись и в людях, и в боге, пресытившись и реальной жизнью, и мечтами ума, мог воскликнуть «все суета!», то это объясняется тем, что он изведал до дна только радости любви, наслаждения разума и ощущения всемогущества, но не знал высшего блаженства — изысканных блюд. Что такое любовь? Жалкое мимолетное удовольствие! Едва оно начинается — и вот оно уже рассеялось, испарилось, кончилось. И наряду с этим гастрономические наслаждения кажутся вечными, — они длятся сладостными часами. Простой народ оказался более мудр, чем Соломон. Все народы, от чернокожих негров до желтолицых китайцев, считают внешним признаком социального превосходства солидный живот, живот огромный и круглый, как земной шар. Класс капиталистической буржуазии, управляющий миром, класс, одним из видных и могущественных представителей которого я являюсь, освободил себя от всякого умственного и физического труда, чтобы посвятить себя исключительно культивированию живота, чтобы создать породу толстопузых. Знаете ли вы, в чем состоит наиболее замечательный факт нашего «конца века», факт, наиболее рельефно характеризующий нашу эпоху?.. Это не изобретение телефона, не изобретение динамита, не восстание Коммуны, не поражение при Седане, это — та небольшая медаль, которая выбита несколькими артистами, учеными, журналистами, философами, писателями, сливками культурной и утонченной буржуазии, чтобы напоминать будущим векам, что в Париже, осажденном со всех сторон, бомбардируемом, залитом кровью, трепещущем в огне сражений и рычащем от голода, они, как в обычное время, вкусно ели и сладко пили. Они должны были обладать высшим величием души, чтобы поднятым над окружавшими их страданием и горем и выполнять с ясной и свободной душой первую и наиболее важную из человеческих функций.[1]

Подпишитесь на нас в telegram

Индусы, эти абстрактные метафизики чистой воды, приходят в состояние высшего мистического экстаза при созерцании пупка, центрального пункта человеческого живота. Живот, это — единственный истинный бог человечества; только для того, чтобы удовлетворять его, обрабатывают землю и пересекают моря. Живот, это-постоянно действующая, постоянно напряженная пружина человеческих действий; для того, чтобы удовлетворять его, свозят и собирают в большие столичные города продукты всех стран, его потребности, его многочисленные, прожорливые и непрестанно возобновляющиеся аппетиты братски объединяют народы мира… Чорт возьми, я, кажется, произношу целую речь! Эта тема всегда увлекает меня в царство мечты, — вернемся на землю… Ах, какое жалкое животное — человек! Насколько несовершеннее, насколько ниже он других земных тварей! Природа была мачехою для него. Она не дала ему ни бесконечной глотки жирафа, чтобы он долго и медленно вкушал аромат вин, ни горячего и ненасытного желудка утки, чтобы он всегда без устали переваривал пищу. Она поступила с этим мнимым царем природы более жестоко, чем с кишечными глистами, этими блаженнейшими из смертных, купающимися в питательной жидкости, которую они впитывают в себя всеми своими порами. Желудок человека ограничен, жалко ограничен, и в довершение беды глаза, у нас — более емкие, чем желудок. Но если мой желудок разделяет общее человеческое бессилие, то я, по крайней мере, могу расширить и усилить его мощь путем покупки чужого аппетита.

Покупают мои собратья капиталисты честь и совесть себе подобных. Я предлагаю вам продать мне вашу пищеварительную силу, мои рабочие продают мне свою мускульную силу, мои инженеры свою интеллектуальную силу, мои кассиры — свою честность и кормилицы моих детей, — свое молоко и свои материнские заботы.

— Да разве же это возможно?
— Вполне. Вы будете производить и поставлять аппетит, я буду есть и пить за вас, а вы будете сыты. Моралисты, являющиеся самыми зловещими и мрачными из двуногих, серьезно поучают презрению к тому, что они брезгливо называют «тешить утробу». Вы достаточно молоды и достаточно непосредственны, чтобы поддаться этим бредням. Продайте мне ваш аппетит, осуждающий вас на труд и нищету, и вы будете иметь золото, чтобы оплачивать удовольствия, которых вы лишены. Я буду выдавать вам ежемесячно 1500 франков.

— Но…
— Без «но»!.. Вы считаете эту сумму слишком малой? Назначим две тысячи. Подумайте. Если вы отвергнете мое предложение, вы не будете знать, где ночевать сегодня и чем позавтракать завтра. Если же мы ударим с вами по рукам, прекрасные девы с бульвара пригреют вас в своей постели.

Глаза Детуша пылали.

— Две тысячи франков! Две тысячи франков в месяц, — идет! Что я должен делать за это?

— Подписать контракт у нотариуса. Не разглядывайте меня так. Я не сатана, чорт возьми! Я такой же смертный, как и вы. Но ни одно живое существо не обладает тем, что я могу сделать. Мои познания превосходят знания других людей. Все могущество Наполеона I и все знания Дарвина не давали им возможности обедать два раза в день. Я же обладаю этой таинственной и ценной способностью. XIX век, как заявил великий философ буржуазии, Огюст Конт, есть век альтруизма. И действительно, ни одна другая эпоха не знала такого крайнего использования одних людей другими. Эксплоатация человека капиталистом так усовершенствована, что наиболее индивидуальные качества, способности, наиболее присущие данной личности, могут быть использованы для других. Даже для защиты своей собственности капиталист полагается уже не на свое мужество, а на мужество пролетариев, переодетых в солдат. Банкир потребляет честность своего кассира, а промышленник — жизненную силу своих рабочих, как развратник пользуется женщинами с мостовой. Однако две способности ускользают еще от капиталистического альтруизма: способность женщины к деторождению и пищеварительная способность. Никто не мог еще превратить их в товар, сделать их способными быть продаваемыми и покупаемыми, как уже продаются и покупаются невинность девушки, добродетель священника, совесть депутата, талант писателя и знания химика. Человек, который совершит это чудо, будет более велик, чем Карл Великий, и более великий ученый, чем Ньютон. Он будет величайшим благодетелем для бедных классов. Тогда богатая женщина не будет больше обезображивать свою фигуру, вынашивая в течение долгих и скорбных месяцев плод своего чрева. Она положит в матку какой-нибудь бедной женщины свое оплодотворенное яйцо, и в течение девяти месяцев, пока она кровью своего тела будет растить зародыш капиталистки, эта нанятая матка будет пользоваться передышкой от нищеты. Впервые она отдохнет, едя и попивая досыта. Бедняк не будет больше опасаться своего ужасного врага — голода: он будет развивать свой аппетит, который станет желанным товаром для миллионера, всегда жаждущего этого верховного блага, которого не могла открыть греческая философия. Какой заработок будет тогда у бедняков! Я же знаю благодетельное искусство заставлять других переваривать то, что я ем. И этот секрет я открою лишь на моем смертном одре.
— Вы шутите!
— Нет, мои друг, pаставлять других переваривать блюда, которые принимает мой желудок, в конце концов не более чудесно и не более непостижимо, чем заставлять выполнять в Лондоне или Нью-Йорке с помощью телеграфа замыслы, которые родит мой мозг, и выполнять их в тот самый момент, когда они зарождаются. Я вовсе не шучу — и в доказательство вот две тысячи франков за первый месяц.

Ш. и Детуш отправились в контору нотариуса Габари, который составил тщательно продуманный контракт, подписанный и засвидетельствованный обеими сторонами. Эмиль Детуш продавал на пять лет свой аппетит за две тысячи франков в месяц, которые Ш. должен был выплачивать ему вперед. Заключив контракт, Эмиль выпил какой-то напиток, который погрузил его в тяжелый сон. Пришел он в себя в кафе Мира. Он сидел перед двумя кружками пива и толстой женщиной, которая тупо смеялась, показывая ряд блестящих зубов. Он подумал, что это сон и ощупал, потрогал себя. В карманах его позванивали золотые монеты, которые он только что получил. Он уже не ощущал голода. Это, стало быть, не было сном. Одни чорт знает, где он закончил вечер, так странно начавшийся.

Все, что ново, то и мило, — говорит мудрость народов. Первые дни его новой жизни восхищали Эмиля Детуша. Подобно верующему, которого осеняет экстаз, он в десять часов утра чувствовал, как в его желудок опускаются яства и напитки, которых он не ел и не пил.

Он не ощущал ни их аромата, ни их вкуса, но он должен был их переваривать; его желудок наполнялся столь же таинственным способом, как тот, которым оплодотворена была дева Мария, принесшая Иосифу маленького Иисуса.

Дневная и вечерняя еда, которую он принимал через рот и глотку и нанявшего его хозяина, длилась по два часа. С отяжелевшей головой и вялым телом дремал он часть дня, медленно и тяжело переваривая мясо и вино, которые другой жадно поглощал. Около трех часов он совершал длительную прогулку, чтобы размять свой перегруженный живот, — этого требовал один из пунктов договора. Вечером его желудок вновь наполнялся, и он снова впадал в состояние отяжелевшего от еды удава. Эти достойные Гаргантюа завтраки и обеды не были неприятны его крепкой крестьянской натуре, и в промежутках он срывал мимоходом те удовольствия, которых лишала его нищета. Он стал элегантно одеваться и бегать за женщинами.

— Я превратился в мешок для провизии, — говорил он себе — моя жизнь стала жизнью уток, которых откармливают, чтобы приготовлять паштеты из их жирной печенки. Я не ощущаю вкуса ни вин, ни блюд, которые мой хозяин заставляет меня переваривать. Ну, что же, люди, потерявшие обоняние, находятся в таком же положении, как и я. К тому же, ведь это только на пять лет. Пока будет длиться эта каторжная работа желудка, я не только буду освобожден от труда пережевывания и притупляющих забот о хлебе насущном, но буду экономить десять, двадцать тысяч франков в год. Рабочие, осужденные на пожизненную каторжную работу в рудниках в мастерских, будут завидовать моей участи.

Он пытался таким образом утешить себя сравнением своего труда с трудом других наемных рабочих. Он говорил себе, что рабство его временно и что к тому времени, когда оно кончится, он успеет собрать порядочный капитал, который позволит ему зажить, как буржуа, ничего не делая.

Упражнения на свежем воздухе и любовные похождения, которым он предавался, пе помешали, однако, этой системе накачиванья в него пищи воздействовать на его могучее здоровье: он стал дряблым, его желудок стал плохо работать, он становился все более мрачным. Нотариус Габари, у которого он каждый месяц получал свое жалованье, делал ему строгие выговоры, упрекая его за бессонные ночи, проводимые им в компании потаскушек: любовные излишества притупляют-де его аппетит и ослабляют мощность его желудка, который, будучи продан, не принадлежит ему больше, Он должен считать себя как бы батраком, ежегодно нанимающимся на целый год, не имеющим права располагать ни своим временем, ни своим силами по собственному усмотрению и обязанным подчиняться требованиям того, кто платит ему жалованье. Эмиль стал думать тогда о женитьбе и о жизни в деревне.

— Я буду охотиться, ездить верхом, обрабатывать свою землю: мой желудок приобретет тогда свою прежнюю мощь и будет выдерживать без-устали какие угодно пиры моего патрона.

Он сократил свои любовные похождения и удвоил занятия гимнастикой. Но по мере того, как он укреплял свой желудок, увеличивая его пищеварительную способность, его наниматель увеличивал количество поглощаемых им продуктов.

Нотариус подыскал ему невесту приятной наружности, из почтенной семьи и с кругленьким приданым. Когда условия брачного договора были обсуждены и установлены, решено было официально представить друг другу жениха и невесту. Эмиль пришел напомаженный, причесанный, вылощенный, сияющий надеждой. Он уже видел себя землевладельцем, следящим за всходами на засеянных нивах в своем имении и разводящим скот. Прошло уже три часа с того момента, когда его обжора-хозяин отправил в его желудок последний кусок своего лукулловского завтрака и, следуя своему обыкновению, должен был дать своему наемнику время переварить его. Но, едва войдя в гостиную своей будущей тещи, Детуш почувствовал, что его еще перегруженный желудок наполняется снова. Его хозяин испытал какую-то неприятность, и настроение у него было убийственное. Чтобы рассеять свою тоску, он уселся за стол и принялся неистово есть и пить. Проглатываемые им куски и напитки были огромны и следовали без перерыва. Бедный Эмиль изнемогал. Стенки его желудка растянулись так, что готовы были лопнуть. Он опустился в кресло, и изо всех его пор выступил холодный и зловонный пот. Тошнота подступила у него к сердцу. Он не мог более сопротивляться. Собрав все силы, он бросился вон из гостиной и на лестнице большими порциями возвратил яства и напитки, проглоченные его патроном. Но по мере того, как он очищал свой желудок, его чудовище продолжало наполнять его, как данаиды — свою бочку. Он загрязнил и запачкал дом. Опозоренный, он выбрался на улицу и отказался от своих матримониальных планов.
В другой раз патрон ел миндаль, попивая крепкое испанское вино. Детуш переваривал на ипподроме в Лоншане, смотря на бегущих лошадей. Внезапно у него закружилась голова, он стал толкать мужчин, рвать платье у женщин и дал пощечину полицейскому. Арестованный, он был направлен в тюрьму отрезвляться от вина, которое пил его хозяин.

На следующий день его отправили в суд.

— Только бы мой пьяница снова не стал пить! — бормотал он. То, чего он опасался, произошло. Винные пары, поднимавшиеся из желудка, вновь опьянили его. Он обругал трибунал и тут же получил два года тюрьмы за оскорбление судей. Но через три дня его всесильный хозяин освободил его.

Работа желудка Детуша со дня на день становилась все более трудной и тяжелой; чудовище предавалось своим пиршествам по четыре и пять раз в сутки и много раз напивалось до опьянения Детуша. Эмиль, чтобы облегчить себя, стал прибегать к способу римлян, — он заставлял себя выблевывать пищу. Но каждый раз, как он разгружал свой желудок, его палач вновь нагружал его. Жизнь его стала невыносима. Вид пищи, даже хлеба, вызывал у него тошноту. То отвращение, которое бывает у пресыщенных и бессильных людей к толпе, ко всему, что живет, кричит, движется, заливало его душу. Он набегал общества людей и соседства с их жилищами; он жил один, среди полей, выходя лишь по ночам, чтобы не встречать ни одного живого существа, — ни человека, ни животного. И ночь, и день он трудился, переваривая гигантские порции своего нанимателя. Страх нищеты, этой верной спутницы его молодости, мешал ему разорвать договор, но он все же признал себя побежденным, решив, что лучше голод, чем этот отвратительный труд, чем этот постоянно переваривающий желудок. Он отправился к нотариусу Габари, решив разорвать контракт.

Нотариус решительно заявил ему, что это невозможно: он был связан контрактом еще на три года и, хотя бы ему грозила смерть, он обязан выполнить договор до конца. В виде утешения он прибавил:

— Вы жалуетесь, что превращены в пищеварительный аппарат. Но все, кто трудом зарабатывает свой хлеб, находятся в таком же положении. Они снискивают себе средства существования, только низводя себя на роль органа, функционирующего для другого человека: рабочий — это рука, которая кует, нарезает винты, бьет молотом, строгает; роет землю, ткет; певец — это горло, которое поет, воркует, вытягивает ноты; инженер —  это мозг, который вычисляет, составляет планы; публичная женщина — это половой орган, который продает удовольствия любви. Вы воображаете, что служащие моей конторы применяют у меня свои умственные способности и размышляют, переписывая деловую бумагу? О нет, думать не их дело, — они только пальцы, которые скребут. Они делают в продолжение десяти, двенадцати часом малоувлекательную работу в моей канцелярии, — работу, которая наделяет их головными болями, желудочными коликами и геморроем, а по вечерам они уносят с собою бумаги, чтобы закончить их дома и заработать несколько су для уплаты домовладельцу. Утешьтесь, господин хороший, эти молодые люди  страдают так же, как и вы, но ни один из них не может сказать себе, что он получает в год сумму, которую вы зарабатываете в один месяц работою вашего желудка.

— Это печально, печально до ужаса, — я не имею даже утешения считать себя наиболее несчастным из людей.

Зарубите себе на носу эту истину: в нашем цивилизованном обществе бедняк не существует для себя самого. Он существует для капиталиста, который, согласно своей фантазии или своим требованиям, заставляет работать тот или другой из его органов.

Эмиль Детуш вышел из конторы в удрученном настроении. Он бродил по улицам, как в те времена, когда голод терзал его внутренности. Никогда не чувствовал он себя столь несчастным. Настоящее было безрадостно, будущее — безнадежно. С отчаянием отмечал он быстрое истощение своих сил. Он исхудал настолько, что от него остались лишь кожа да кости. Пища, которую он переваривал, не питала его, она лишь проходила через него, оставляя за собой глухое ощущение голода и головной боли, доводившей его почти до сумасшествия.

В то время как он, смертельно печальный, бродил бесцельно, его хозяин, жизнерадостный хозяин, ел и пил и опускал в его желудок тяжелую, словно свинец, массу продуктов.

— О, сколько бед, сколько несчастья! Мое изболевшееся тело полно отвращения ко всему и жаждет покоя, чтобы страдать в тиши, а палач, которому я продал нечто большее, чем душу, беспрерывно задает мне работу. Только в смерти я найду покой.

Безумный от горя, утомленный жизнью, он бродил вдоль набережной. Вода притягивала его, — он бросился в реку. Его вытащили и привезли домой, несколько успокоенного холодной ванной.

На следующий день крепко сколоченный малый вручил ему письмо от Ш. Оно извещало его, что впредь до истечения срока его договора о найме он будет жить под надзором предъявителя письма.

— Ну, милый, — резко заявил ему его тюремщик, — я твой надсмотрщик. Брось эти штуки, — слышишь! Ведь ты же себе не принадлежишь. Ты продал свой аппетит и получил уже 48 000 франков; ты должен жить и не имеешь права себя губить! Если ты себя уничтожишь, — что станется с хозяином? Ведь ему тогда придется самому переваривать то, что он поедает! Это же невозможно. Для того чтобы его живот мог предаваться лени, нужно, чтобы твой надрывался. Предупреждаю тебя, что при первой попытке покончить с собою я упрячу тебя под замок, как сумасшедшего. У меня есть на этот счет распоряжение… Нo успокойся, ты недолго протянешь. Я сторожил двух другая до тебя; они быстро отправились на тот свет. Ведь наш буржуа — ужаснейший обжора, чорт возьми! Аппетит приходит у него с едой. И он себе не отказывает ни в чем, — не он схватит несварение желудка. Машину, которую он купил, он будет пичкать до тех пор, пока она не лопнет.

— Умереть от несварения желудка — вот что меня ожидает! Началась новая жизнь. До тех пор Эмиль, подобно ремесленникам, работающим на хозяина у себя на дому, жил, сохраняя тень свободы. Но, начиная с этого дня, он, подобно пролетарию, заключенному в хозяйской мастерской, переваривал на глазах надсмотрщика. Задавленный лукулловскими пиршествами своего нанимателя, он прекратил свои гигиенические прогулки, предписанные договором. Он проводил дни и ночи, растянувшись во весь свой рост, поднимаясь лишь для выполнения наиболее необходимых физиологических отправлений. Но его тюремщик имел поручение наблюдать за строгим выполнением договора найма. Он не давал ему терять ни одной минуты проданного им драгоценного времени. На рассвете он поднимал его с постели, заставлял его совершать длинные прогулки по полям, чтобы приготовить хозяину утренний аппетит. Днем, когда, нагруженный по горло, он вытягивался на спине, всем существом своим призывая покой, он должен был снова отправляться в путь, чтобы приготовить для своего нанимателя новый, свежий и сильный аппетит.

У Эмиля стали зарождаться мысли о протесте.
— Не упрямься, парень, — сказал ему его тюремщик при первой попытке выйти из повиновения, — хозяин наш — человек очень сильный, он тебе живо шею свернет. У меня вот тут, в бумажнике, разные удостоверения врачей, распоряжение полицейской префектуры, разрешение судьи и всякая всячина, чтобы упрятать тебя в Шарантон. А там я с тобой, как с каторжником, буду расправляться — с палкою в руках…

Эмиль, подавленный, изнемогший, одуревший, жил без желаний, непрестанно переваривая пищу, непрестанно страдая, непрестанно дрожа. Он ложился, вставал, ходил, останавливался, садился по команде своего надсмотрщика — покорный и безгласный, как побитый пудель, не смеющий лаять.

Однажды утром хозяин сожрал завтрак, еще более ужасный, чем обыкновенно. Он слопал целую супницу острой селянки, проглотил целые блюда трески, килограммы разного мяса и горы макарон. Эмиль был сражен. Он тяжело спал два часа. Когда его надсмотрщик поднял его на ноги для обычной прогулки, эта громадная масса трудно перевариваемой пищи, как мертвый груз, висела в его желудке. Он тяжело шел рядом со своим надзирателем, с трудом волоча ноги и печально поникнув головой. Вдруг, на повороте, он юркнул в группу весело беседовавших мужчин в женщин. Ш. гоголем выступал в центре, в самом веселом расположении духа. Его смех, густой и звонкий, звучал, как фанфара; его собеседники помирали со смеха, слушая его.

— Какое шумное веселье! — сказал один из них. — Разве можно подумать, что это животное только что поглотило такое количество всякой пищи, какое устрашило бы десяток крестьян, три дня ничего не евших.

Вид хозяина, счастливого и веселого, подсказал Детушу решение. Он растолкал толпу и бросился к его ногам. Он плакал, говорил о своих горестях, своем отвращении, молил о милосердии, умолял, чтобы его освободили от ужасного рабства, предлагал вернуть деньги, которые он получил. Он просил одной только милости — чтобы ему дали отдохнуть, чтобы он не должен был больше переваривать пищу для другого.

— Чего хочет этот сумасшедший? — воскликнул Ш., оттолкнув его ногой.

Надзиратель схватил Эмиля за ворот, поднял его с земли, потащил через поля и, дотащив его домой, стал нещадно избивать.

— Будешь помнить, как тревожить пищеварение хозяина!

Детуш покорно подчинился, как угрюмое животное. Но бывает, что и бараны приходят в бешенство.

— Я работал, я трудился, чтобы другому доставались радости. Я все переносил. Когда же выбившись из сил, я плакал, я умолял, — меня избили. Смерть скоро ждет меня. Что же, будем смелее! Терять мне нечего!

Ускользнув от надзора своего надсмотрщика, которого он напоил, он побежал к своему палачу. Ш., обезьяноподобный, с розовым лицом, гибким телом и спокойной совестью, собирался семь за стол. Ужас охватил его при виде Эмиля Детуша с всклокоченными волосами, с угрюмым лицом, с пистолетом в руках.

— Ко мне, помогите!.. Не убивайте меня!..

— Трус презренный, свинья, обжора! Ты мучил меня… Ты убил уже других тяжкой работой на себя и убивал бы еще… Так нет же… Ты больше не будешь есть…

Выстрелом из пистолета, прямо в живот, он уложил его на землю, считая его мертвым, он прибежал в полицейский участок и рассказал свою историю. Комиссар принял его за сумасшедшего. Прибежавший вскоре его надзиратель, еле переводя дыхание, подтвердил впечатление комиссара, а врачи-психиатры научно обосновали его.

Ш., выздоровев от полученной раны, возобновил, спустя несколько недель, свои чудовищные пиршества. Эмиль Детуш был заперт в Шарантон и подвергнут режиму холодных душей и смирительных рубашек за то, что продал свой аппетит.

[1]. Медаль, о которой говорит Ш. (Детуш никогда не пишет полностью его имени), была выбита на парижском монетном дворе в честь ресторатора Поля Бребана. На лицевой стороне ее стояло:

Во время
осады Парижа
несколько человек, имевших
обыкновение собираться у г. Бребака
каждые пятнадцать дней, ни одного
раза не заметили, что они обедают в
городе с двумя миллионами
осажденных жителей.
1870-1871.

На обороте:
Г-ну Полю Вребану — Эрнест Ренан, Поль де-Сен-Виктор, М. Бертло, Ш. Блан, Шерер, Дюмениль, А. Неффцер, Ш. Эдмон, Тюро, Марэ, Э. де-Гонкур, Ж. Бертран, Теофиль Готье, Л. Эбрар.

1888228

Другие записи из рубрики...

Добавить комментарий

Войти с помощью: 
Подробнее:
Как чуть не потухла «Искра»

Закрыть