Волкогоновский Троцкий — Леворадикал

Волкогоновский Троцкий

Dmitrij_Volkogonov__Trotskij._Politicheskij_portret._V_dvuh_knigah._Kniga_1Данное критическое эссе было написано В. Роговиным в начале 1990-х годов, по следам появления книги генерала Д. Волкогонова о Троцком. Впервые опубликовано в Бюллетене Четвертого Интернационала , № 7, декабрь 1993, с. 189-210.

Развернувшаяся в последние годы шумная антикоммунистическая кампания в нашей стране не породила сколько-нибудь серьезных научных трудов. Большинство нынешних опровергателей марксизма не идут дальше злобных публицистических статей, повторяющих доводы буржуазной советологии и первой русской эмиграции. Пожалуй, единственный трудом, написанным с позиции т.н. «нового мышления» и претендующим на название научного, является двухтомник Д. Волкогонова Троцкий. Политический портрет. Эта работа заслуживает обстоятельного разбора, поскольку в ней собраны все наиболее характерные положения современных русских «демократов», связанные с критикой не только Троцкого, но также большевизма, марксизма и коммунистической идеи.

Примечательна биография автора этой книги. На протяжении нескольких десятилетий он был одним из наиболее рьяных апологетов «развитого социализма» и «борцов с буржуазной идеологией». Волкогонов принадлежит одновременно к трем слоям высшей советской бюрократии: военной (он дослужился до чина генерал-полковника), научной (возглавлял Институт военной истории) и партийной (был заместителем начальника политуправления Советской Армии, органа, работавшего на правах отдела ЦК).

Несмотря на то, что Волкогонов являлся автором многочисленных книг и статей, они из-за их серости и банальности не привлекали внимание широкого читателя. Известность Волкогонову принесла его книга Триумф и трагедия — в основном в результате того, что автор, будучи одним из ведущих бюрократов, оказался первым, кому был открыт доступ в сталинские архивы. Эта книга написана в традиционном для советской историографии ключе — подвергая критике Сталина и сталинизм (в тех рамках, в каких это было дозволено в первые годы «перестройки»), автор с большой теплотой и пиететом писал о Ленине и большевизме, но при этом в чисто хрущевско-горбачевском духе «обличал» троцкизм и другие «антипартийные» оппозиции. В книге же о Троцком он, подчиняясь логике идеологического поворота большинства прежних аппаратчиков, осуществил «двойную смену знаков».

Первая «смена знаков» коснулась отношения к Троцкому. Перефразируя часто повторяющееся в книге Волкогонова бессодержательное утверждение о том, что «Троцкий гляделся в зеркало истории», можно с куда большим основанием сказать, что сам Волкогонов непрерывно глядится в зеркало буржуазной историографии. Ему известно, что на Западе имеется немало серьезных исследований о Троцком, и изображение Троцкого в духе обветшалых сталинистских догм снизило бы доверие к его книге. Поэтому он освещает личность и деятельность своего главного персонажа с большей объективностью, чем в своем прошлом труде. Но Волкогонову известно и другое: в связи с крушением режимов, сохранявших социалистические основы общества, антикоммунистическая идеология получила новый «социальный заказ»: способствовать тому, чтобы эти перемены приняли необратимый характер и в этих целях «развенчать» большевизм от самых его истоков. Этим объясняется вторая «смена знаков»: все, что вчера Волкогонов изображал со знаком «плюс», сегодня он пытается представить со знаком «минус». В нашей статье мы попытаемся проследить, с помощью каких идеологических методов проделывается эта операция и в какой степени выводы и обобщения Волкогонова отвечают элементарным требованиям научной добросовестности.

Что интересно в книге Волкогонова

Внимание читателя привлекут прежде всего новые материалы, извлеченные автором из советских архивов, в том числе из архива ГПУ-НКВД. В книге приводятся, в частности, важные документы, раскрывающие историю вербовки и шпионской деятельности Зборовского, которого сталинская разведка внедрила в ближайшее окружение Л. Седова. Десятки донесений Зборовского, представленных в книге, свидетельствуют о том, что он регулярно информировал Москву обо всех аспектах деятельности Троцкого и Седова.

Наиболее добросовестными в книге являются главы, освещающие подготовку и осуществление убийства Троцкого. Волкогонов считает, что Сталин уже в 1931 году дал указание об убийстве, но на первых порах его агенты провоцировали на террористический акт белых эмигрантов, стремясь создать для себя политическое алиби (Д. Волкогонов , Троцкий. Политический портрет, М., «Новости», 1992, книга 2, с. 297).

В начале 1935 года начальник иностранного отдела ГПУ Шпигельглаз получил через Ягоду приказ Сталина «ускорить ликвидацию Троцкого». Для решения этой задачи была приведена в действие вся агентура ГПУ во Франции (там же, книга 2, с. 300). Однако ответственный работник ГПУ Райсс, в 1937 году открыто перешедший на сторону IV Интернационала, весной-летом 1935 года предупредил Троцкого о надвигающейся опасности и посоветовал ему покинуть Францию. Переезд Троцкого в Норвегию, где агентура ГПУ была значительно слабее, отсрочил выполнение сталинского плана. Волкогонов приводит свидетельство чекиста Судоплатова, принимавшего участие в многолетней охоте за Троцким, о том, что Шпигельглаз был расстрелян в 1937 году, потому что он «не выполнил задания по ликвидации Троцкого. Тогда такого простить не могли» (2: 303). Вслед за этим Волкогонов выдвигает версию, согласно которой одной из причин расправы с Ягодой была его неудача в выполнении этого важнейшего приказа Сталина (2: 301).

Все указанные версии в книге недостаточно документированы. Сам автор объясняет это тем, что в своих поисках ему пришлось столкнуться с упорными помехами со стороны партийных бонз, которые «делали вид, что они ничего не знают и у них нет каких-либо документов об этом деле… чтобы иметь основание сказать то, что я говорю, мне пришлось приложить огромные усилия и в ряде случаев привлечь данные без ссылки на источники, ибо получил я их неофициально». Автор обещает при переиздании книги внести в нее добавления и уточнения об этом деле на основе документов, которыми он теперь располагает (2: 323).

Значительно полнее освещены Волкогоновым события 1939-40 гг. В книге приводятся выразительные выдержки из заявлений в ЦК КПСС непосредственных организаторов убийства Троцкого — Судоплатова и Эйтингона, осужденных после разоблачения Берии к длительному тюремному заключению, как его ближайшие доверенные лица. Обращаясь с просьбами о реабилитации, они особенно упирали на свои заслуги в проведении «операции в Мексике», которыми «ЦК был доволен» (2: 304, 309, 311).

Из этих заявлений и бесед Волкогонов с Судоплатовым явствует, что в начале 1939 года Сталин провел узкое совещание с единственным вопросом: о необходимости ускорить убийство Троцкого. Вскоре после этого Судоплатов был вызван к Сталину, который поручил ему возглавить группу, направляющуюся в Мексику (2: 305, 307). По словам Судоплатова, существенную помощь этой группе оказала «одна советская женщина», жившая тогда в доме Троцкого и скончавшаяся в 80-е годы в Москве. Другим агентом, причем «двойным» (НКВД и ФБР), Волкогонов считает Сильвию Франклин (2: 320).

Актуальный интерес придает книге Волкогонов разоблачение традиционных сталинистских и некоторых новейших мифов о Троцком и «троцкизме». Отмечая, что «нет ничего более далеко от истины нежели обвинения Троцкого в сионизме», (пущенные ныне в ход черносотенными организациями типа «Памяти») автор излагает взгляды Троцкого по еврейскому вопросу и завершает свой анализ выводом: «Тем более странно слышать сегодня слова о «зловещих троцкистских планах», смыкающихся с «мировой стратегией сионизма»» (1: 59-62).

Если в книге о Сталине Волкогонов оценивал деятельность левой оппозиции в духе традиционных сталинистских версий, то в своей новой книге он более объективно освещает эту деятельность, отмечая политическое мужество Троцкого и его единомышленников и раскрывая недобросовестные приемы, использованные правящей фракцией в борьбе против оппозиционного меньшинства.

Немало верного сказано в книге о непреходящей ценности многих идей и прогнозов Троцкого. Автор справедливо отмечает, что понятие «бюрократический абсолютизм», использованное Троцким для характеристики сталинского режима, «во многих отношениях более глубоко, чем устоявшееся ныне выражение «командно-административная система»» (2: 245). Примечательно и признание интеллектуальной мощи Троцкого, выразившейся в его прогнозах о будущем сталинизма. Эти прогнозы, как подчеркивает Волкогонов, «поразительны не только по своему содержанию, категоричности выводов, но и по времени их оглашения. Уже в 1926-м, 1927-м, 1928-м годах и позже Троцкий не уставал говорить об обреченности сталинизма. В отношении собственной Родины его прогноз и пророчество по главным пунктам оказались верны: сталинизм не имеет будущего; от войны с Гитлером стране не уйти; низвержение Сталина с исторической арены будет страшным» (2: 248, 252).

Упоминая «великолепные работы» Троцкого, которые «пророчески показали роковую роль фашизма», Волкогонов подчеркивает, что «Троцкий, возможно, первым дал глубокую характеристику фашизму как источнику войны» (2: 235). Касаясь «поразительного прогноза грядущей войны», разработанного Троцким, автор с изумлением замечает, что прогностические выводы Троцкого совпадают с выводами «историков и политологов наших дней, исследующих события тех далеких уже, предвоенных лет. Но их разделяют десятилетия!» (2: 249)

Этими положениями, однако, исчерпывается то ценное и правдивое, что содержится в книге Волкогонова. Несравненно больше в ней исторических ошибок и предвзятых, грубо тенденциозных обобщений.

В чем ошибается Волкогонов
Особенно много фактических ошибок содержится в главах, посвященных внутрипартийной борьбе 1922-27 годов. Так, Волкогонов утверждает, что Троцкий уклонился от предложенного ему Лениным союза для борьбы со Сталиным по «грузинскому делу» (2: 10). Однако опубликованные недавно в нашей стране документы свидетельствуют, что Троцкий уже на следующий день после получения ленинской записки с предложением такого союза вступил в борьбу со Сталиным и приложил немалые усилия для разоблачения ошибок и махинаций Сталина в «грузинском деле».

Волкогонов повторяет ошибочную версию Ю. Фельштинского о том, что опубликованный последним опрос членов Политбюро от 3 июня 1923 года касался публикации ленинского Завещания. На деле этот документ представляет опрос по поводу целесообразности публикации другой ленинской статьи («О придании законодательных функций Госплану») (2: 10-11). Полный текст Завещания стал известен триумвирату и тем более Троцкому несколько позже.

Волкогонов искажает факты, когда пишет, что «осенью 1923 года в верхах партии готовилась важная партийная дискуссия, направленная против Троцкого. Эта дискуссия получила название «литературной»» (2: 13). В действительности «литературной» была названа дискуссия конца 1924 — начала 1925 года, поднятая в связи с выходом статьи Троцкого Уроки Октября. Что же касается дискуссии 1923 года, то она была открыта в результате писем Троцкого и 46 старых большевиков, направленных в ЦК РКП(б). Кстати, Волкогонов допускает еще одну ошибку, утверждая, что Заявление 46 было написано Троцким (2: 17). Наконец, автор ошибочно указывает, что цитируемое им по архивному черновику письмо Троцкого в Правду было написано в разгар «литературной дискуссии». Это письмо было опубликовано в Правде спустя неделю после появления статьи Новый курс — 18 декабря 1923 года.

Не меньше путаницы допускает Волкогонов и при освещении вопроса о предложении ЦК Германской компартии направить Троцкого в Германию для подготовки и руководства восстанием. Автор ошибочно относит эту просьбу не к 1923, а к 1921 году (2: 26) и утверждает, что Троцкий якобы отверг ее и тем самым «в решающий момент подготовки восстания уклонился от личного участия в нем». Хорошо известно, что Троцкий настаивал на своей поездке в Германию, но триумвират добился решения ЦК, налагавшего запрет на его непосредственное участие в германской революции. К этому следует прибавить, что при рассмотрении причин поражения революции в Германии Волкогонов ни словом не упоминает об ошибках Коминтерна и Германской компартии, раскрытых в многочисленных работах Троцкого, а ограничивается импрессионистским бессодержательным утверждением о том, что в Германии «почва не была увлажена революционными соками» (1: 340-341).

Едва ли не решающую причину поражения оппозиции в легальной внутрипартийной борьбе Волкогонов видит в том, что «нередко в самые критические моменты борьбы Троцкий уходил с «ринга»: то ему мешала болезнь, то он находился в отпуске, то уезжал на Кавказ и Берлин для лечения» (2: 51). Но ведь историку должно быть известно, что отнюдь не преувеличенными заботами Троцкого о своем лечении и отдыхе объяснялись эти поездки и отпуска; 1923-26 годы были временем резкого ухудшения его здоровья, вынуждавшего его отрываться от активной деятельности.

В ряде случаев небрежность автора при освещении хорошо известных исторических фактов просто изумляет. Так, он заявляет, что Платформа 83-х (написанная в 1927 году) была изложена на июльском пленуме ЦК 1926 года. Приводя выдержку из письма Троцкого, в которой говорится: «Вспоминал пророческие слова Сергея: не надо блока ни с Иосифом, ни с Григорием. Иосиф обманет, а Григорий убежит», Волкогонов после слова «Сергей», поясняет: «сын Л. Д.». Таким образом, «пророческие слова» приписываются подростку — сыну Троцкого. Между тем несколькими страницами выше в книге приводится цитата из Моей жизни, свидетельствующая, что предостережение «Сталин обманет, а Зиновьев убежит» принадлежало активному соратнику Троцкого по оппозиции Сергею Мрачковскому (2: 48, 59).

Такого рода ошибки являются следствием небрежности и спешки при подготовке Волкогоновым своей книги. По-иному обстоит дело с ошибками, которые выступают следствием стремления автора принизить в глазах читателя личность Троцкого. Так, в книге неоднократно повторяется утверждение о том, что «будучи популярным, Троцкий не имел друзей», за исключением своей жены Н. И. Седовой. Автора не смущает, что это утверждение противоречит тому, что в книге не раз называются имена близких друзей Троцкого: Иоффе, Раковского, французского социалиста А. Росмера и многих других (1: 32, 281, 357).

Чтобы приписать Троцкому отрицательные черты или приуменьшить его заслуги, Волкогонов нередко апеллирует к явно некомпетентным и сомнительным суждениям современников как к истине в последней инстанции. Так, в книге приводятся обнаруженное в архиве Троцкого письмо некоей американки Ж. Аллен, в котором по поводу характеристики активистом американского рабочего движения Бризбеном Троцкого как одного из величайших полководцев современности говорится, что Троцкий — «агитатор, а не полководец» (1: 250). Разумеется, для Волкогонова «справедливой характеристикой» роли Троцкого в Гражданской войне оказываются слова этой никому не известной женщины, а не американского, да и многих других революционеров, внимательно изучавших опыт Гражданской войны.

Рассказывая о легендарном «поезде Троцкого», Волкогонов ссылается на свою беседу с некоей Мариничевой, работавшей машинисткой в секретариате Троцкого, которая сказала ему: «Незаурядный, даже выдающийся человек был Троцкий, но трусоват» (1: 272-273). На этом «свидетельстве» Волкогонов строит целую «концепцию», присовокупляя от себя: «Кроме Сталина — в будущем, наверное, никто из политических деятелей в нашей стране не принимал столь исключительных мер по обеспечению личной безопасности» (1: 274). При этом автор странным образом «забывает», что в отличие от Троцкого, часто оказывавшегося на переднем крае фронтов, Сталин во время Отечественной войны ни разу не появился на фронте, а численность охраны, сопровождавшей его даже на курорты, в сотни раз превышала численность охраны, сопровождавшей Троцкого к месту боев (прим. *).

Впрочем, Волкогонов склонен приписывать трусость и Ленину. Рассказывая об июльских днях 1917 года и соглашаясь с оправданностью решения партии об уходе Ленина в подполье, он не удерживается от того, чтобы прибавить: «Ленин был осторожным человеком и никогда не рисковал собственной жизнью, как другие революционеры» (1: 130). И это говорится о человеке, который в разгар ожесточенной гражданской войны выступал с охраной из одного-двух человек на массовых митингах и собраниях, на которого только за первые десять месяцев после Октябрьской революции было совершено три покушения, причем последнее из них едва не завершилось смертельным исходом.

Еще более неприглядное впечатление оставляют ошибки и передержки Волкогонова при характеристике взглядов Троцкого и Ленина. Особое недоумение вызывает утверждение автора, будто Троцкий считал, что «оппозиционные взгляды различных коммунистов опасны» (2: 21) и выступал за «единомыслие» в рядах партии. Это разительно противоречит как многочисленным высказываниям Троцкого о партийных дискуссиях и «разномыслии» как неотъемлемом условии здорового развития партии, так и его собственному участию в различных фракциях и оппозициях. Столь же предвзято освещаются взгляды Троцкого на культуру, которые Волкогонов интерпретирует следующим образом: «Подходя к культуре сугубо прагматически, Троцкий отводил ей лишь вспомогательную роль в том великом эксперименте, что начали большевики в 1917 году» (1: 354). Нашего историка не смущает, что этот пассаж противоречит приводимым в книге словам Троцкого о том, что «смысл революции состоит в создании основ более высокой культуры» (1: 375). Столь же бесцеремонно Волкогонов истолковывает взгляды Ленина, приписывая ему «нигилистическое отношение к буржуазной отечественной мысли» (1: 72). Это нелепое утверждение, расходящееся с многочисленными высказываниями Ленина о ценности духовного наследия прошлого, автор основывает на единственной вырванной из контекста ленинской цитате и злобной, бездоказательной характеристике Ленина меньшевиком Валентиновым.

О некоторых острых эпизодах революции и гражданской войны Волкогонов пишет крайне витиевато, излагая под видом «гипотез» лживые и не раз уже отвергнутые непредвзятыми исследователями исторические версии. Это касается, например, искажения трагической судьбы крупного военачальника гражданской войны Миронова, который за свои анархические и самоуправные действия дважды был подвергнут аресту и в 1921 году погиб в тюрьме при невыясненных до сих пор обстоятельствах. Волкогонов сообщает, что Троцкий, несмотря на то, что Миронов «в публичных разговорах выражал недоверие председателю Реввоенсовета», после первого ареста и суда над Мироновым, приговорившего его к расстрелу, добился его помилования, назначил его командующим второй конной Армией, а затем главным инспектором кавалерии и наградил его почетным революционным оружием. Тем не менее рассказ о судьбе Миронова завершается в книге следующей неожиданной и ничем не мотивированной фразой: «Возможно, останется навсегда тайной, причастен ли Троцкий лично и непосредственно к убийству Миронова» (1: 258).

Покровом «тайны» окружается в книге и другая, многократно отвергнутая всеми сколько-нибудь объективными отечественными и зарубежными историками версия — о финансовой поддержке германским правительством большевиков в 1917 году. Сперва Волкогонов голословно заявляет, что на Западе это «сегодня считается твердо установленным», а затем буквально через несколько строк пишет о том, что это — «тщательно сберегаемая большевиками тайна», что «достоверно это или нет — до сих пор полностью неясно», и «едва ли удастся, видимо, когда-нибудь установить подлинную картину в этом вопросе. Может быть, это останется тайной истории» (1: 320, 321 и след.). Чтобы, однако, не осталось сомнений в том, какое мнение он сам имеет об этой «тайне», Волкогонов задает вопрос: «На какие средства до октябрьских событий большевики издавали 17 ежедневных газет тиражом более 300 тысяч экземпляров?» Брежневски-гобачевски-ельцинскому идеологическому функционеру, привыкшему, что каждое его слово оплачивается внушительной монетой, непонятно, как могла действовать массовая оппозиционная печать без иностранных подачек.

Рассказывая о голоде 1921 года, Волкогонов не упускает возможности напомнить, что «сегодня и без голода (наша) страна принимает дары с благодарностью», для того, чтобы упрекнуть большевиков в том, что «когда тысячи людей падали на дороге от голода, партийные руководители отвергали всяческую помощь от буржуазии» (1: 371). И здесь наш автор явно фальсифицирует исторические события. Ведь хорошо известно, что советское правительство в тот период широко обращалось за помощью к зарубежным правительствам и общественным организациям и в тех случаях, когда такая помощь оказывалась, с благодарностью принимало ее.

«Герой оговорочки»
Одна из ленинских статей, бичующих русских либералов, носит название Герои оговорочки. Таким «героем» выступает ныне Волкогонов, вся книга которого пересыпана «оговорочками», призванными снизить благоприятное впечатление, которое могут произвести на читателя приводимые в книге факты и документы.

Так, рассказ о беспринципной травле Троцкого Сталиным и его союзниками в 1924-25 годах и проявленной Троцким твердости в отстаивании своей позиции, Волкогонов внезапно завершает не относящимся к этой теме, но неуклонно повторяющимся в книге пассажем: «Многие шаги Троцкого по утверждению нового строя, по реализации методов революционного переустройства были и аморальными, и даже преступными. Как и других вождей Октября и Гражданской войны» (1: 327).

Вслед за публикацией распоряжений Троцкого с требованием наказания виновных в невыполнении приказов, в «постыдных насилиях», «преступном, зверском отношении некоторых частей армии к мирному населению», следует столь же неожиданный вывод автора: «Глубочайшее заблуждение, что люди, захватившие власть, могут решать судьбы миллионов, дало трагические всходы» (1: 255).

Даже свое недвусмысленное утверждение: «Нельзя не отдать должного Л. Д. Троцкому: он, пожалуй, только он ни на йоту не поступился своими принципами и не согнулся перед Сталиным», Волкогонов сопровождает очередной оговорочкой: «Хотя при этом нельзя забывать, что одной из главных причин борьбы явились не столько общие методологические принципы большевизма, сколько глубочайшая личная неприязнь друг к другу» (1: 145). Меряя борьбу Троцкого со сталинизмом мерками беспринципной грызни между Горбачевым и Ельциным, автор не раз повторяет, что последовательность Троцкого в «абсолютном неприятии сталинизма» объяснялась в основном личными мотивами (1: 34). Волкогонов неоднократно признает, что «прежде всего Троцкий… выступил самоотверженным борцом против Большой Лжи» (2: 373). Однако после множества выспренних слов о недопустимости лжи в политике, он походя бросает фразу, вторая часть которой призвана дезавуировать первую: «Троцкий до последних лет своей жизни боролся с этой ложью, хотя и создавал ее» (1: 135).

«Оговорочками» Волкогонов пользуется там, где он приводит приказы Троцкого времен гражданской войны о категорическом запрете расстрелов без суда, расстрелов пленных и т. д. Непримиримую борьбу вождя Красной Армии против подобных эксцессов, возникающих в любой войне, автор ухитряется подать таким образом, чтобы возложить ответственность за них на революцию: «Создается впечатление, что этими документами Троцкий пытался как-то втиснуть в рамки военного закона вышедшую далеко из нравственных и правовых берегов жестокость и самоуправство. То был кровавый пир революции» (1: 299-300).

Во многих случаях «оговорочки» Волкогонова служат тому, чтобы заставить читателя «додумать» то, что не может быть доказано фактами и документами. Упоминая о принятом стразу же после окончания Гражданской войны декрете ЦИК об амнистии солдатам и офицерам белой армии, Волкогонов приводит написанное в этой связи Троцким сообщение для печати: «Кто пытается использовать великодушие власти трудящихся против Советской республики, на того обрушится суровая кара». Перескакивая от этого необходимого предостережения к рассказу о том, как в 30-е годы Сталиным «были уничтожены последние из белых офицеров, вернувшихся на Родину», Волкогонов предоставляет читателю «домыслить», что первые из этих офицеров были уничтожены по приказу Троцкого.

Даже сообщение о том, что поезд Троцкого неоднократно подвергался артиллерийским и авиационным налетам, что несколько раз на него организовывались покушения и зловещие крушения, сопровождается «оговорочкой», возлагающей ответственность за все это на… Троцкого и вообще большевиков. «Сегодня трудно поверить и страшно согласиться, — комментирует эти сообщения Волкогонов, — что для утверждения Красной идеи потребовалось столько казней и крови. Один из главных жрецов (?) этой идеи сновал на своем бронированном поезде с запада на восток, с юга на север. У него никогда не возникало сомнений, может ли великая идея воздвигать себе пьедестал на пирамиде черепов соотечественников» (1: 282).

Примечание:
* Версия о «трусости» Троцкого разительно противоречит приводимому в книге свидетельству одной из армейских газет: «Сам Троцкий всегда на фронте, самом настоящем фронте, где сражаются грудь о грудь, где шальные пули не различают, кто рядовой красноармеец, кто командир, кто комиссар. Вагон, в котором он живет, и пароход, на котором он жил, нередко обстреливались артиллерийским и пулеметным огнем. Но Троцкий как-то не замечает эти неудобства. Под огнем неприятеля он, как и во время революции, продолжает работать, работать, работать» (1: 263). Но даже эту яркую выдержку Волкогонов счел нужным прокомментировать таким образом, чтобы осудить … Троцкого, на этот раз за нескромность: «Троцкий редко пресекал эти панегирики в красноармейской печати».

О чем Волкогонов умалчивает
Примечательны не только те факты, которые Волкогонов фальсифицирует, но и те, о которых он умалчивает в своей книге.

В работе, озаглавленной Политический портрет, нашлось место и для разбора ранних очерков Троцкого о русских писателях, и для обширной цитаты из черновика статьи о Ж. Лонге, понадобившейся автору для «стилистической» критики Троцкого («Такой большой текст и всего две фразы» — осудительно пишет ревнитель литературного стиля Волкогонов), и для подробного изложения переписки по поводу просьбы Троцкого прислать рыболовные крючки на Принкипо (2: 116, 267). Но не нашлось места для освещения основных политических идей Троцкого.

Волкогонов не приводит почти никаких выдержек из многочисленных документов оппозиционного блока 1926-27 гг. Анализ этих документов подменен в книге голословными утверждениями о «левацких тезисах» оппозиции, о том, что «никакой альтернативной программы эта (оппозиционная) критика в целом не создавала» и, наконец, еще более бездоказательным заявлением о том, что в дальнейшем «Сталин перехватит всю экономическую программу левых оппозиционеров» (2: 70, 65, 89).

Переходя к важнейшему внешнеполитическому аспекту разногласий между правящей фракцией и левой оппозицией — вопросу о китайской революции 1925-27 гг., Волкогонов ограничивается цитированием трех строчек из статьи Троцкого и на основе этой усеченной цитаты делает вывод об «односторонности» его анализа. Как явствует из дальнейших рассуждений автора, эта «односторонность» заключалась в том, что Троцкий «по-прежнему утверждал, что Восток остается одним из важнейших революционизирующих факторов» (2: 69-70).

Еще в большей степени «фигура умолчания» присутствует в главах книги, посвященных политической деятельности Троцкого в изгнании. Уделив специальную главу Бюллетеню оппозиции, Волкогонов называет в ней бюллетень «журналом одного автора» и пишет о бедности в нем информации об СССР. При этом автор скрывает от читателя, что в бюллетене были опубликованы сотни статей и писем из Советского Союза, раскрывавших все существенные стороны жизни страны, что до 1932 года многие из этих работ публиковались за подписями их авторов (Раковского, Сосновского, Муралова, В. Косиора, Каспаровой, Окуджавы и др.). Лишь однажды он упоминает об «одной из статей, полученных якобы из СССР (курсив мой — В.Р.), намекая, что она в действительности принадлежала перу Троцкого. Ни слова читатель не узнает из книги Волкогонова о критике Троцким и его единомышленниками сплошной коллективизации, раскулачивания, сталинских методов индустриализации, бюрократического планирования, удушения партии, привилегий правящей касты и других ошибок и преступлений сталинизма. Если же речь и заходит о критике Троцким Сталина, то в ней все ставится с ног на голову. Так, Волкогонов утверждает, что Троцкий обвинял Сталина в ошибках типа «возвращение к рынку» (2: 145), тогда как Троцкий обвинял Сталина в прямо противоположном — в административной ликвидации рынка и нэпа.

Столь же бегло и извращенно представлена в книге критика Троцким сталинской политики в международном коммунистическом движении. Уделив всего пять строчек освещению борьбы Троцкого против наступления фашизма в Германии (2: 140), Волкогонов не обмолвился ни словом о призывах Троцкого к созданию единого рабочего антифашистского фронта, о его критике теории «социал-фашизма» и основанной на ней сектантской линии Коминтерна и Германской компартии.

Умудрившись ничего не сказать о сталинских преступлениях в Испании и вине сталинизма за поражение испанской революции, Волкогонов — опять же не приводя ни единого доказательства — пишет о «грубых ошибках Троцкого», который якобы «рядом своих шагов осложнил и без того сложное положение испанской революции». И это — все, что сказано в книге о гражданской войне в Испании!

Единственный аспект политической деятельности Троцкого в 30-е годы, на котором автор счел нужным остановиться, — это борьба за создание IV Интернационала.

Волкогонов о IV Интернационале
В своих оценках IV Интернационала Волкогонов использует самые резкие выражения, не смущаясь их очевидной вульгарностью. Он называет IV Интернационал «хилым и бесперспективным детищем» Троцкого, его «самой крупной авантюрой», высветившей его «обреченное донкихотство». Однако и в этом случае приводимые в книге факты «высвечивают» лишь пустословие и антиисторизм автора. Лишенный всяких финансовых и материальных ресурсов, противостоящий одновременно и мировой буржуазии и сталинизму, Троцкий сумел завоевать тысячи приверженцев во всем мире. В книге приводятся данные о том, что к началу Второй мировой войны троцкистские группы действовали более чем в сорока странах (2: 174). Волкогонов сообщает и о том, что Сталин систематически получал от своей разведки сведения о распространенности троцкистских изданий за рубежом. В 1937 году Ежов представил ему список из 54 названий периодических изданий, выпускавшихся группами международной левой оппозиции. В архиве НКВД Волкогонов обнаружил специально дело, в котором находятся «многие сотни документов, выпускавшихся троцкистскими организациями антисоветской, антисталинской направленности» (2: 357). (Заметим, что автор без тени смущения отождествляет антисталинскую направленность троцкистской литературы с антисоветизмом).

Пожалуй, наиболее красноречивым опровержением суждений о «бесперспективности» IV Интернационала служат приведенные в книге слова Сталина, мотивировавшие его приказ об убийстве Троцкого: «Нужно нанести удар по IV Интернационалу. Как? Обезглавить его» (2: 325). Сталин осознавал угрозу своему бонапартистскому могуществу со стороны IV Интернационала, возглавляемого Троцким, куда лучше, чем Волкогонов, безоговорочно признающий превосходство материальной силы диктатора над силой революционных идей.

Волкогонов против Волкогонова
Освещение истории IV Интернационала — далеко не единственный случай, когда приводимые в книге факты и документы вступают в разительное противоречие с априорными обобщениями, на которые толкает автора его антибольшевистская предвзятость.

Волкогонов много рассуждает о привилегиях, которые якобы захватили большевики сразу же после своего прихода к власти. «Поразительно, как быстро лидеры революции, еще вчера поносившие старую власть за расточительную роскошь, воспользовались ею», — негодующе заявляет он, добавляя к этому пассажу моралистические сентенции: «Власть всегда порочна, и она обычно деформирует большинство лиц верхнего эшелона. Только демократия способна «покончить» с этой закономерностью» (1: 214). Каковы же факты, которыми автор пытается подкрепить эти свои горячие филиппики против лидеров революции и, в частности, Троцкого?

Рассмотрим, по поводу чего Волкогонов разражается нравоучительной тирадой: «И в годину смерти приближенные к одному из вождей пользовались привилегиями и льготами… Люди слабы. Даже «вожди»… «покупают» преданных себе помощников. Друзей Троцкий заменял теми, кого через несколько лет Сталин будет называть обслугой» (1: 281). Эти далеко идущие обобщения строятся на обнаруженных автором двух записках Троцкого, в которых он просил одному из своих сотрудников выдать теплое пальто, в котором тот сильно нуждается, а другому предоставил трехнедельный отпуск.

Столь же смехотворно выглядит негодование Волкогонова по поводу того, что в служебных командировках Троцкого сопровождала охрана и два автомобиля (1: 345). Будь автор чуточку честнее, он сопоставил бы это «сопровождение» с пышными эскортами, ныне сопровождающими Ельцина и других «демократических» лидеров.

Тот факт, что в поезде Троцкого, насчитывавшем несколько сот бойцов и политработников, которые нередко по приезде на фронт сразу же вступали в сражения, были «повара, секретари, охрана, снабжение» для Волкогонова служит достаточным доказательством того, что «Троцкий, всегда старавшийся создать себе комфортные условия, позаботился о себе и сейчас» (1: 269). Автор не постеснялся включить в книгу и снабдить многозначительным комментарием бумагу с просьбой выделить для питания Троцкого «10 штук свежей дичи, 5 фунтов сливочного масла, зеленые огурцы, спаржу и шпинат». Понимая, что этот документ едва ли убедит читателя в «расточительной роскоши» предреввоенсовета, Волкогонов замечает: «читатель скажет, что это же мелочь (спаржа и шпинат)! Возможно. Однако многие трагедии тоже начинаются с мелочей» (1: 271).

При всем этом Волкогонов, понимавший, что главный интерес его книги состоит во вводимых им впервые в научный оборот архивных материалах, не удержался от того, чтобы опубликовать и такие документы, которые прямо опровергают его суждения о «расточительной роскоши» и «привилегиях» большевистских руководителей. В книге приводятся и свидетельства о полуголодной жизни народных комиссаров в Кремле (1: 214), и дневное меню делегатов III Конгресса Коминтерна, по поводу которого сам автор замечает, что такой пищей «едва-едва можно было накормить три сотни революционеров», собравшихся в Москву со всего земного шара (2: 385), и письмо жены Троцкого: «Нуждаясь крайне в чулках, прошу выделить мне ордер на три пары» (2: 161). Наконец, мы узнаем, что понадобилось принятие специального постановления Политбюро, внесенного Лениным, чтобы «обеспечить достаточное питание товарища Троцкого согласно врачебным требованиям» (2: 93). Как все это не похоже на нынешние нравы дорвавшейся до власти «демократической» бюрократии, погрязшей в коррупции и перекрывшей своими привилегиями все «рекорды», поставленные бюрократами сталинских и брежневских времен. Автору, представляющему плоть от плоти и кровь от крови этой бюрократии, лучше было бы не касаться в своей книге рискованной темы привилегий — сколько ни бейся, как ни подтасовывай факты, — не удается доказать причастность к этим порокам вождей первого большевистского призыва.

Многие обобщения и оценки, которые присутствуют в книге, настолько противоречат друг другу, что временами невольно спрашиваешь себя: одним ли автором она писалась?

Возьмем, например, вопрос об отношении Троцкого к Ленину. На одних страницах книги мы встречаемся с утверждением, что Троцкий «немало сделал для советской канонизации Ленина» и многократно внушал «массам мысль о божественности вождя» (1: 381). На других же страницах Волкогонов пишет прямо противоположное: «Пожалуй, Троцкий первым сказал о серьезной опасности канонизации Ленина, которая вскоре после смерти вождя русской революции стала выражаться, по словам его ближайшего соратника, «в бюрократизации почитания и автоматизации отношения к Ленину и его учению». Увы, этот голос предупреждения не был услышан» (2: 258).

Волкогонов опровергает Волкогонова и там, где речь идет об отношении Троцкого к своей родине. С одной стороны он высказывает, правда, непонятно от чьего имени, «гипотетическое» соображение: «Иногда создавалось впечатление, что Троцкий стыдился того, что родился в России» (1: 58), и затем рассуждает о том, что Троцкий в изгнании не испытывал тоски о родине (2: 312). С другой стороны, он пишет, что Троцкий «до смертной боли в сердце» «тосковал о родине, часто обращался к ее истории, перебирал в памяти блестящие созвездия русских писателей, поэтов, мыслителей, художников» (1: 357; 2: 172) (прим. *).

«Два Волкогонова» присутствуют в книге и при оценке последних крупных трудов Троцкого. Отмечая достоинства Истории русской революции, автор заявляет, что после этой работы «Троцкий не создает уже ничего крупного, непреходящего». Этому безапелляционному выводу противоречит существование двух фундаментальных работ Троцкого — Преданная революция и Сталин. Следуя своей априорно заданной схеме, Волкогонов утверждает, что Преданная революция написана «много слабее» более ранних работ Троцкого (2: 281). Однако, обращаясь к содержанию этой книги, он не может скрыть своего восхищения глубиной выдвинутых в ней прогнозов, подчеркивая, что многие из них — «устранение «бюрократического абсолютизма», свободное волеизъявление народа, гласность (по Троцкому, «свобода критики») — через десятилетия стали программой трудного обновления Советского государства» (2: 247). Оставив на совести автора ложное определение смысла горбачевской «перестройки» и ельцинской «реформы», заметим, что суть программы «политической революции», выдвинутой в книге Троцкого, передана верно. Однако прогноз, разработанный в Преданной революции, был многовариантным, и, к сожалению, на практике реализовался второй вариант этого прогноза, согласно которому «бюрократия, став новым классом, может привести к реставрации капитализма в СССР» (2: 183). Однако, как ни удивительно, именно это предвидение Троцкого Волкогонова называет «неверным выводом». Как обезьяна не узнает себя в зеркале, так и наш автор не узнает свою собственную среду, немало потрудившуюся над тем, чтобы сделать этот прогноз реальностью.

Слова о «слабости» Преданной революции опровергаются и сообщением Волкогонова о том, что немедленно после написания этой книги, еще до выхода ее в свет, ее рукопись, переданная Зборовским, оказалась на столе Сталина. В связи с этим автор выдвигает гипотезу, представляющуюся нам во многом справедливой: «Рукопись книги могла стать определяющим фактором в принятии решения о развертывании массовых репрессий» (2: 136, 189). Заметим в этой связи, что Сталин едва ли бы пошел на такую крупномасштабную и рискованную акцию, как великая чистка, в ответ на «слабую книгу».

Суровый приговор Волкогонов выносит и неоконченному труду Сталин, называя его самой слабой книгой Троцкого (2: 322). Однако и в данном случае он вынужден признать, что в своей «самой слабой книге» Троцкий «верно определил многие истоки сталинизма в сращивании государственного и партийного аппарата, в быстром усилении власти всесильной бюрократии, в ликвидации политических, духовных и идейных альтернатив в обществе» (2: 261). Более того, по словам самого Волкогонова, «в портрете (Сталина), который создало время, мазки Троцкого (в книге о Сталине) — одни из самых заметных, резких и уверенных» (2: 264).

Волкогонов о революции
До сих пор мы рассматривали противоречия и передержки Волкогонова при характеристике личности, творчества и политической деятельности Троцкого. Еще больше противоречий и передержек мы встречаем на тех страницах книги, где дается оценка крупнейшим историческим событиям XX века, а исторические обобщения служат подтверждению социологического кредо автора.

Оценивая характер Октябрьской революции, Волкогонов, с одной стороны, стремится принизить ее народное начало и исторический масштаб и в этих целях утверждает, что она «в основном» представляла результат «узкого «заговора» одной радикальной партии» (1: 137). С другой стороны, в стремлении принизить руководящую роль большевиков в революции, он пишет, что тогда «власть нетрудно было взять, потому что никто не хотел ее защищать. Это затем мы все стали говорить о «генеральном плане» и «стратегии» Ленина». Эту же мысль он повторяет и при анализе Истории русской революции, упрекая Троцкого за то, что «он не хотел понять: Октябрьскую революцию сотворили не большевики, а прежде всего империалистическая война, слабая власть, глубочайший кризис общества, возмущение «низов» (2: 277). Если бы Волкогонов попытался непредвзято воспринять диалектический анализ Троцкого, то он должен был бы признать: Троцкий неоднократно подчеркивал, что большевистская партия никогда не считала себя единственным демиургом исторического процесса; в своей революционной стратегии она исходила из мощных объективных предпосылок, которые позволили ей поднять массы на восстание; наличие этих предпосылок отнюдь не принижает подвига Ленина и большевистской партии, сумевших перевести революционный кризис в русло народной революции.

В глубоком противоречии с исторической истиной Волкогонов оказывается и тогда, когда он пытается приписать Октябрьской революции исключительно разрушительное начало. «Успех в преобразованиях может прийти тогда, когда разрушение старых структур идет одновременно с созданием новых», — поучает он для того, чтобы тут же объявить, будто «Октябрь был апофеозом смятения, ликвидации старого… Вначале все превратили в пепел, а затем, на основе умозрительных выводов вождей, стали конструировать казарменный коммунизм» (2: 278-279). Эта фальшивая схема опровергается исследованиями даже объективных буржуазных историков, в которых на многочисленных фактах показан размах социального творчества, пробужденного Октябрьской революцией.

И уж вовсе теряет Волкогонов всякую объективность, когда берется рассуждать об идее мировой революции, в которой он видит лишь «традиционное марксистское прожектерство» (1: 338). Для него как бы не существуют многочисленные социалистические и национально-освободительные революции, прокатившиеся в XX веке по нашей планете. Даже упоминание о некоторых из этих революций, свидетельствовавших, что «оптимизм ленинского Интернационала захватил миллионы», у Волкогонова служит лишь основанием для вывода, что «все это подпитывало веру Троцкого в возможность невозможного» (2: 243). В книге многократно варьируется мысль о том, что «история знает немного примеров столь фанатичной веры в идею, которая при всей своей относительной исторической реальности оказалась полностью эфемерной» (1: 317).

Руководствуясь посылкой о «полной эфемерности» революции, Волкогонов неоднократно подчеркивает свою солидарность с «социал-демократом, уверовавшим в конструктивность социально-экономических реформ», которому «революции ни к чему» (1: 343). Он настойчиво внедряет в сознание читателя постулат, согласно которому «реформой, эволюцией можно добиться в конечном счете больше, чем революцией» (1: 287). С такой же непререкаемой уверенностью он утверждает, что «время классических, как Великая Французская, революций прошло» (1: 376), что в XX веке «эпоха революций была на исходе» (2: 149), а «революции XX века — это великие социальные патологии движения» (2: 295).

Лишь на некоторых страницах своей книги Волкогонов делает знаменательные оговорки, согласно которым революции «видимо, еще останутся в жизни общества, особенно находящегося на низком уровне социально-экономического развития». Подобно щедринскому бюрократу, намеревавшемуся «закрыть Америку», но затем пришедшему к мысли: «но кажется, сие от меня не зависит», — Волкогонов приходит к выводу, что от него «не зависит» «закрытие» ненавистных ему революций. «Увы, — замечает он с нескрываемой горечью в заключении книги, — и то, и другое (революция и реформа — В.Р.) в человеческой истории является естественным» (2: 352).

Волкогонов о гражданской войне
Не меньшую неприязнь, чем Октябрьская революция, вызывает у Волкогонова гражданская война 1918-20 гг. Чтобы передать эту неприязнь читателю, он прибегает к статистическим подтасовкам, уверяя, что «по приблизительным подсчетам», в эту эпоху «погибли от братоубийственной сечи, от террора белых и красных, голода и болезней, а также бежали из отечества 13 миллионов наших соотечественников» (1: 243). Эта устрашающая цифра (завышенная по сравнению с подсчетами более объективных историков и демографов) получилась в результате объединения числа погибших на поле боя, жертв еврейских и иных погромов, учинявшихся белыми, «зелеными» (анархическими бандами) и буржуазными националистами, умерших в те годы от эпидемий испанки, прокатившейся по всему миру, погибших от голода 1921 года, принявшего огромные масштабы не в последнюю очередь из-за экономической блокады Советской республики капиталистическими державами, наконец, лиц, эмигрировавших после гражданской войны. Между тем, хорошо известно, что потери и Красной и Белой Армии в гражданской войне составили 800 тыс. человек — втрое меньше, чем потери России в империалистической войне, из которой страну вырвала Октябрьская революция.

Волкогонов приводит фантастическую цифру жертв «Красного террора» (1 млн. 700 тыс. чел.!), взятую из сообщения некоей «белой комиссии». Чтобы убедиться, что в действительности число этих жертв было на несколько порядков меньше, историку достаточно было бы обратиться к «Красной книге ВЧК» и другим надежным источникам (в отличие от сталинских времен, в годы гражданской войны большевиками публиковалась полная статистика репрессий). Единственная достоверная цифра в книге Волкогонова — это число расстрелянных в 1921 году по приговорам военных трибуналов (4337 чел.). Но даже приведя эту цифру, автор не удерживается от искушения «гипотетически» заявить: «Вполне вероятно, что в первые годы гражданской войны расстрелянных было гораздо больше» (1: 295).

Как и в других случаях, априорные суждения Волкогонова о «безбрежном насилии» большевиков опровергаются приводимыми в книге документами. Например, в тезисах Руководящие начала ближайшей политики на Дону, написанных вскоре после белоказачьего восстания, Троцкий писал: «Мы разъясняем казачеству словом и показываем делом, что наша политика не есть политика мести за прошлое… Мы строжайше следим за тем, чтобы продвигающаяся вперед Красная Армия не проводила грабежей, насилий и проч.» (1: 284). Из других приказов Троцкого столь же однозначно следует, что репрессии в Красной Армии применялись для решительного пресечения дезертирства, шкурничества, зверств по отношению к мирному населению и т. д.

Однако Волкогонов не упускает случая прокомментировать приводимые им документы таким образом, чтобы наложить зловещую тень на действия Троцкого и большевиков вообще. Так, цитируя приказ Троцкого о принятии «необходимых мер по задержанию семейств перебежчиков, предателей», он тут же добавляет от себя: «Меры по задержанию — сказано мягко», намекая, что эти меры были более суровыми. Однако этот намек опровергается приводимым тут же документом, свидетельствующим, что по предложению Троцкого были освобождены из-под ареста даже все офицеры, взятые в качестве заложников (1: 292).

Хотя в цитируемом автором приказе Троцкого о создании загранотрядов четко говорится о том, что они призваны «в случае надобности подталкивать сзади отстающих и колеблющихся», Волкогонов и здесь «домысливает» функции этих отрядов, утверждая, что им якобы «вменялось в случае несанкционированного отхода стрелять по своим» (1: 291-292).

Даже сообщая о распространявшихся Сталиным и Ворошиловым слухах о расстреле по приказу Троцкого коммунистов на фронтах, Волкогонов не гнушается тем, чтобы прибавить, что эти «сведения» могли быть «правдоподобными» (1: 174).

Рассматривая сталинских террор как закономерное продолжение репрессий времен гражданской войны, Волкогонов, однако, оказывается вынужденным упомянуть об опровержении Троцким этой кощунственной версии, пропагандировавшейся врагами большевизма еще в 30-е годы. Ссылаясь на многочисленные высказывания Троцкого по поводу того, что «условия гражданской войны, когда он использовал насилие только против врагов, и мирная обстановка 30-х годов слишком разнятся по своему политическому содержанию», историк признает: «Что верно — то верно. Историческая обстановка, условия применения карательной силы действительно были различны» (1: 262-263). Столь же примечательны признания Волкогонова о том, что «большевики нередко были вынуждены отвечать силой на вызовы контрреволюционных сил» (2: 370) и «стать на путь террора большевиков в немалой степени заставили их классовые антиподы» (1: 283).

От исторических обобщений Волкогонов переходит к обобщениям более широкого социологического плана, убеждая читателя в «исторической бессмысленности гражданских войн вообще» (1: 209). При этом историк не поясняет, считает ли он более или менее «бессмысленными» по сравнению с гражданскими войнами империалистические и колониальные войны, или, скажем, затяжные войны, развертывающиеся ныне в некоторых бывших республиках СССР и в Югославии.

Сопоставляя гражданскую войну в России с тринадцатилетней войной Алой и Белой Розы в Англии и с войной между Севером и Югом в Америке, Волкогонов многозначительно заявляет: «Гражданская война — война особая. Беспощадность и жестокость в ней не случайность, а закономерность». При этом маститый специалист по военной истории опять-таки уходит от ответа на невольно напрашивающийся вопрос: существуют ли такие войны, в которых жестокость и беспощадность к врагу является «случайностью».

Примечание:

* Это не мешает, впрочем, Волкогонову приписывать Троцкому «пренебрежительно-покровительственное отношение к русской культуре и истории». Когда же автор переходит к конкретизации этого тезиса, то оказывается, что такое «отношение» выражалось в «унизительных филиппиках Троцкого в адрес русской знати». «Ни согласиться, ни простить подобного русофобства нельзя» — негодует по этому поводу Волкогонов, отождествляя тем самым «русскую знать» с русской историей и культурой, а отвращение к ней — с «русофобией» (1: 356). Особый гнев нашего автора вызывает отношение Троцкого к последнему русскому царю, у которого Троцкий, по его словам, «не захотел замечать сильных сторон… невозмутимость в самых трагических ситуациях, мужество, державное достоинство и т. д.» (2: 266). И это пишется об исторической фигуре, к которой с нескрываемым презрением относились русские политики и историки даже правого толка (за исключением откровенных черносотенцев).

Волкогонов о социализме и коммунизме
Социологическая «концепция» Волкогонова особенно наглядно проступает в его многократно повторяющихся рассуждениях о Троцком как «пленнике утопической идеи», под которой понимается идея коммунизма. Десятки раз в книге коммунизм именуется «призрачной целью», а его идеалы — «Великой утопией, миражем, грезами», «Великими иллюзиями» (2: 245, 331, 360). Правда, в ряде мест книги наш автор соглашается признать, что «у социализма, несмотря на огромную историческую неудачу, возможно, и сейчас есть будущее» (2: 184), что «социологическая идея, если понимать ее как стремление к социальной справедливости, никогда не умрет, никогда не исчезнет и будет иметь исторические шансы» (1: 369). Он «лишь» настаивает на том, что «в полемике давно нужно было отказаться от коммунистической идеи как одной из величайших утопий в истории человеческой цивилизации и оставить ее, может быть, лишь общественной мысли» (2: 369), в которой она будет служить подготовкой «духовной почвы для поисков подлинного народовластия, гуманизма и справедливости» (2: 246).

Таким образом, наш автор фактически признает, что подлинное народовластие, гуманизм и справедливость могут быть достигнуты лишь в социалистическом, коммунистическом обществе; однако даже поиск путей к реализации этих величайших человеческих идеалов и «надежду на возможное осуществление их где-то в туманном будущем» он оставляет нашим отдаленным потомкам. Противопоставляя борьбу за коммунизм «общечеловеческим ценностям», трактуемым в пошлом горбачевском духе, Волкогонов пишет: «Защитники коммунистической идеи, каковым долгие годы был и я сам, не хотят осознать, что важнее искать, понимать и следовать ценностям непреходящего, общечеловеческого значения, нежели идеалам, окрашенным в «классовые цвета»» (2: 369). Социализм и коммунизм без классовой борьбы — такова действительно «призрачная цель», которую Волкогонов великодушно разрешает человечеству достичь «где-то в туманном будущем».

Троцкий и марксизм
Неудивительно, что автор, растерявший все свои былые общественные идеалы и ориентиры, на многих страницах своей книги возвращается к размышлениям над причинами глубокой убежденности Троцкого в торжестве коммунизма. Нашему историку, за два-три года кардинально поменявшему все свои убеждения, отрекшемуся от всего, что он говорил и писал на протяжении более чем сорока лет, не может не казаться странной позиция Троцкого, несмотря на все перенесенные им испытания, не допускавшего мысли о том, чтобы «поставить под сомнение исходные большевистские аксиомы» (2: 173) и сохранявшего «веру в истинность исходных посылок русской революции» (2: 279) (прим. *). Причины этого «фанатизма» Волкогонов видит в том, что Троцкий, «веря в марксизм, верил и в его железобетонные (?) догматические постулаты». К таким постулатам и «догмам», якобы показавшим «свою ограниченность и историческую уязвимость» в сталинской практике (в том, что Сталин следовал марксизму, у Волкогонова не существует сомнений), автор относит прежде всего идею диктатуры пролетариата, именуемую им «изначально ошибочной, а затем и преступной» (2: 333).

Усматривая «самое уязвимое место Троцкого как теоретика, историка и философа» в приверженности этой идее (2: 278), Волкогонов вульгарно сводит ее к проповеди тотального насилия, разумеется, умалчивая о таких ее аспектах, как непосредственное народовластие, «государство-коммуна», отмирание государства и т. д.

Другое роковое заблуждение Троцкого Волкогонов видит в том, что его «тонкий, проницательный ум находился во власти самых ошибочных марксистских догм об определяющей роли партии рабочего класса» (2: 21). Анализируя критику Троцким аппаратного бюрократизма и выдвинутую им программу утверждения внутрипартийной демократии, автор много пишет о «пророческих словах», «провидчески поднятом целом ряде принципиальных вопросов» (2: 15-17). Однако все эти правдивые констатации тут же сводятся на нет голословным суждением о том, что «один из зодчих большевистской системы не понимал, что постулаты ленинизма, опирающиеся на монополию одной партии, делают это реформирование (партийного режима) невозможным» (2: 20).

Не утруждая себя хотя бы беглым анализом двадцатилетней (1903-1923 гг.) истории большевистской партии, Волкогонов заменяет такой анализ единственным бездоказательным утверждением: «Изначально партия была создана Лениным именно такой: замкнутой, иерархической, жесткой, бюрократической» (2: 21).

Волкогонов о современном троцкизме
Многократно «похоронивший» в своей книге идейное и политическое наследие Маркса, Ленина и Троцкого, Волкогонов вынужден, однако, признать: вопреки его утверждениям о том, что «троцкизм не имел и не имеет будущего» (2: 23), «идеи Троцкого еще живут» (2: 364) и «несмотря на малочисленность троцкистских организаций, их влияние в некоторых странах заметно» (2: 176).

При определении современного троцкизма Волкогонов, пренебрежительно отвергающий классовый анализ, использует ярлыки, к которым обычно прибегают «марксисты» самого худшего, вульгарно-социологического толка: «Троцкизм — выражение мелкобуржуазного радикализма интеллигенции, студенчества, части рабочих и крестьян» (2: 176).

Считающий, что его представления об «устарелости» марксизма должны разделяться всеми, автор с изумлением замечает, что «современные троцкисты по-прежнему считают, что революционное обновление не только необходимо, но и возможно» (2: 355). Особое его негодование вызывает «Журнал интернационального марксизма» [учредительный выпуск Бюллетеня Четвертого Интернационала, 1989 г.], издаваемый Международным Комитетом IV Интернационала. В публикациях журнала о предательстве социализма Горбачевым и его пресмыкательстве перед капиталистическим Западом, в призывах к политической революции рабочего класса в СССР Волкогонов сумел увидеть лишь «пережевывание уцененного историей» (2: 355). При этом любопытно, что сам автор упорно уходит от ответа на вопрос: служила ли политика Горбачева-Ельцина реставрации капитализма в СССР? От этого ответа он отделывается пошлой сентенцией, характерной для всех современных «демократов»: «И вообще: давно пора прекратить разговоры о социализме и капитализме, — в приказном тоне пишет Волкогонов. — Цивилизованное и демократическое общество не нуждается в идеологических ярлыках».

«От имени истории»
Между тем все социологические рассуждения Волкогонова сводятся именно к ярлыкам самого худшего идеологического пошиба, замешанным на социальной демагогии. Его социологические постулаты, не подкрепляемые ни единым веским доказательством, преподносятся в чисто сталинской манере. Изложение своих наиболее нелепых софизмов Сталин обычно предварял выражениями: «ясно, что…», «известно, что…», освобождавшими от какой-либо аргументации. Подобно этому, Волкогонов сплошь да рядом подменяет систему доказательств безапелляционными фразами: «Только завоевание социал-демократией большинства в парламенте открывает путь к социалистическим преобразованиям. Кто сейчас возразит против этого тезиса?» (1: 343).

Особенно любит Волкогонов выступать в роли глашатая и толкователя решающего вердикта истории. Так, изложение споров между различными течениями социалистической мысли он завершает «непререкаемыми» выводами: «Истории было угодно доказать правоту Каутского» (1: 346); «в вердикте истории меньшевики будут выглядеть гораздо достойнее, чем их оппоненты» (1: 346). Столь же «непререкаемо» он высказывает кощунственную мысль: «История осудит их (Троцкого и Сталина) обоих, хотя и в разной степени» (2: 88).

Столь же любит Волкогонов выступать и от имени «людей планеты» или «всего мира». Приведем несколько типичных суждений такого рода. «Троцкий… хотел «спасать человечество без Бога», но люди планеты не приняли такого намерения» (из этой фразы вытекает, что былой атеист Волкогонов ныне не видит спасения человечества вез участия Божественного промысла) (2: 211). «Весь мир давно начал понимать, возможно даже раньше Троцкого, что ничего хорошего от новой революции не дождешься» (2: 211) (здесь подчеркнутое автором слово свидетельствует, что Волкогонов в полном противоречии с фактами приписывает «позднему» Троцкому отказ от революционных идей). «Ненавидело его (Троцкого) в конечном счете больше людей, чем любило» (2: 153) (автор не разъясняет, на чем он основывает такой подсчет, кстати, противоречащий его же собственным словам о том, что в СССР до 1924 года Троцкого «больше любили») (2: 375).

Волкогонов склонен выступать «от имени истории» и тогда, когда он гипотетически рассуждает о возможных альтернативах исторически сложившемуся развитию событий. «Мировая советская федерация, к счастью, не состоялась… Иначе она могла быть продолжением сталинской модели» (1: 342).

Особенно кощунственным выглядит одно из подобных «гипотетических» суждений Волкогонова. Он делится с читателем вопросом, который однажды пришел ему в голову: «доживи Троцкий до времени, когда появилась атомная бомба и окажись она у него в руках, использовал бы он ее во имя мировой революции?» Автор тут же признает, что сам понимает «некорректность этого риторического, но страшного вопроса». Однако стремление «напугать» читателя Троцким оказывается сильнее соображений о «корректности». «И все же? — не удерживается Волкогонов. — Подумав и сопоставив все, что я знаю о Троцком, я пришел к выводу: да, этот певец, архитектор, теоретик, демон, наконец, идол революции, видимо, не остановился бы перед применением самого страшного оружия во имя достижения политической цели, в которую он верил до последнего вздоха. Однако (?) от мысли о том, что Троцкий и его единомышленниками стали добровольными заложниками ложно понятого идеала, становится страшно» (1: 261-262). Все это сплетение софизмов лишний раз обнаруживает истинную цену рассуждений Волкогонова о «деидеологизации науки».

Для чего написана книга Волкогонова?
Теперь уместно поставить вопрос: утверждению каких идей служит книга Волкогонова о Троцком? Эти идеи, грубо и прямолинейно повторяемые на многих станицах книги, сводятся к цепи софизмов: Октябрьская революция была фатально обречена на то, чтобы «двигаться дальше, лишь стремительно приближая диктатуру в ее уродливых и страшных формах» (1: 140); Сталин и сталинизм были «лишь неизбежным продуктом партийного монополизма и политической диктатуры одного класс» (1: 134); Ленин и Троцкий были главными архитекторами тоталитарно- бюрократической системы, которая «всегда нашла бы своего Сталина» (1: 134); Троцкий, явившийся «одним из главных творцов зла, сопутствующего утопии», «всей своей жизнью, но вопреки своей воле доказал эфемерность надежд и усилий в достижении вселенского, планетарного счастья, опирающегося на насилие» (2: 174; 1: 22).

Вся эта софистика не является «изобретением» самого Волкогонова. Она механически перенесена в его книгу из сочинений Бердяева и других идеологов первой русской эмиграции. Автор настолько заворожен фальшивыми постулатами этих своих учителей, что пытается косвенно приписать Троцкому «согласие» с ними, более того, — уверяет читателя, что Троцкий «никогда не говорил (т.е. сознательно умалчивал — В.Р.) об этом, самом уязвимом, пункте своей биографии» — «своем вкладе в бетон тоталитаризма. А этот вклад велик, после Ленина — второй по значимости» (2: 268; 2: 297). Чтобы посеять в сознании читателя этот вывод, верный себе автор уходит от анализа многочисленных высказываний Троцкого, в которых раскрываются непримиримые различия между большевизмом и сталинизмом и дается аргументированная отповедь подобным антикоммунистическим амальгамам.

Лишь в нескольких случаях Волкогонов предпринимает попытки доказать мнимую идентичность идей Троцкого и Сталина. Любой вдумчивый читатель легко обнаружит неправомерность подобных сближений, например, объявления идеи Троцкого об обострении классовых боев в ходе международной революции «до боли похожей» и «зловеще пересекающейся» с принципиально иным тезисом Сталина — об обострении классовой борьбы в стране победившего социализма (1: 203). Кое-где Волкогонов и сам опровергает эту ложную параллель — например, когда он заявляет, что «на смену Ленину и Троцкому придет человек, который эти временные черты (насилие, принуждение, устрашение) сделает зловеще постоянными» (1: 352).

Однако, такие справедливые утверждения, «выпадающие» из «концепции» книги, перекрываются нанизыванием кощунственных фраз, преподносимых читателю без малейших доказательств: «Сталин прошел хорошую школу у Ленина и Троцкого» (2: 203); «и Троцкий, и Сталин были личными антиподами, но оба они остались типичными большевиками, помешанными на насилии, диктатуре и принуждении», (2: 217); «Троцкий долгие годы боролся с тем, что когда-то сам создавал» (2: 363). Недвусмысленно указывая на главный объект своих «разоблачений», Волкогонов пишет, что Троцкий «соединил в себе как некоторые привлекательные черты русских революционеров, так и крайне отталкивающие, те, что характеризуют большевизм » (1: 13) (курсив мой — В.Р.). А поскольку за большевиками шли многие миллионы людей в России и во всем мире, то яростные инвективы обрушиваются и на этих людей, которых автор не постыдился амальгамировать со сталинскими палачами. «Кровь Троцкого, — гласит одна из наиболее кощунственных фраз Волкогонова, — не может смыть грехи и заблуждения того многочисленного отряда людей, которые свято и наивно верили, что с помощью насилия они в состоянии принести счастье всему человечеству. Троцкий был одним из вдохновителей этих людей и сам пал их жертвой» (2: 346).

Отождествление революционного насилия, обращенного против зверски сопротивляющихся классовых врагов, и политического геноцида по отношению к нескольким поколениям революционеров — такова наиболее грязная идеологическая операция, проделанная Волкогоновым в книге о Троцком. Успеху этой операции призвано служить бесчисленное повторение одних и тех же суждений, реанимирующих исторический миф, по своей произвольности и фантастичности превосходящий даже самые чудовищные идеологические продукты сталинской школы фальсификаций. Подобно сталинским фальсификаторам, Волкогонов использует «методологию», суть которой выражена во французской пословице, часто приводившейся Троцким при столкновении со лживыми наветами: «Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется».

На подступах к книге о Ленине
Волкогонов многократно заявлял, что после книг о Сталине и Троцком он завершит трилогию Вожди книгой о Ленине. На то, какой будет эта книга, указывают многие пассажи в его книге о Троцком. Например, Волкогонов не удержался от того, чтобы привести выдержку из написанного в 1913 году письма Троцкого к Чхеидзе. Это письмо, отражавшее мимолетное раздражение Лениным в момент одной из эмигрантских распрей, было в 1924 году вытащено из архива сталинской кликой и использовано ею для опорочения Троцкого. «Фальшивые документы французских реакционеров во время Дрейфуса, — писал по этому поводу Троцкий, — ничто перед этим политическим подлогом Сталина и его соучастников» (Л. Троцкий, Моя жизнь, М., 1991, с. 490). Теперь подобный подлог учиняет Волкогонов, но уже для того, чтобы опорочить Ленина. Замечая, что в данном письме содержится «пожалуй, самая злая тирада Троцкого в адрес Ленина», он от себя с торжеством добавляет: «Однако она наиболее верна» (1: 72) (игнорируя при этом признание Троцкого, что он написал эти явно несправедливые слова в состоянии запальчивости и что они не отражали его действительного отношения к Ленину).

Слабо разбирающийся в сложных аспектах теоретической полемики между русскими марксистами, Волкогонов использует обрывки этой полемики для приписывания Ленину не свойственных ему взглядов. Так он, к изумлению всякого человека, мало-мальски знакомого со спорами о «перманентной революции», утверждает, что «Ленин всегда придерживался теории перманентной революции». Вульгарно истолковывая эту теорию в духе своей «концепции» — как «стремление к насилию над эволюцией», Волкогонов схватывается за известные слова Троцкого об «антиреволюционных чертах» раннего большевизма, которые могут сказаться после победы революции. «Что такое антиреволюционные черты большевизма?» — задает вопрос Волкогонова и отвечает на него словами не Троцкого, а… известного русского контрреволюционера Мережковского: они в «чрезмерности» поставленных большевиками целей (1: 322).

Читая написанное Волкогоновым о Ленине, невольно вспоминаешь статью Троцкого «Филистер о революционере», посвященную критике взглядов Уэллса на Ленина и русскую революцию. Это саркастическое определение можно с полным основанием отнести и к нашему автору, который, не обладая талантом Уэллса, перенял его реформистские предрассудки. С позиций либерального филистера Волкогонов истолковывает известный факт: узнав про клеветнические слухи, распространяемые Сталиным и его окружением, о мнимой жестокости Троцкого на фронтах гражданской войны, Ленин передал ему свой бланк с записью, выражавшей убежденность в целесообразности и необходимости распоряжений Троцкого. По поводу этого поступка, свидетельствующего о безграничной уверенности Ленина в правильности действий своего ближайшего соратника, Волкогонов не находит ничего лучшего, как написать: «Таким был человек (т.е. Ленин), которого мы долгие десятилетия считали великим «гуманистом»» (1: 175).

Без тени стыда Волкогонов пишет, что «Троцкий, много рассуждая о политических, волевых чертах Ленина, как-то неохотно касается его моральных качеств, часто просто не замечая ленинского коварства, жестокости и нетерпимости» (2: 257-258). Если бы историк черпал свои представления о взглядах Троцкого не из обрывочных архивных документов, а из его наиболее серьезных работ (например, из работы Их мораль и наша, вовсе не упомянутой в книге Волкогонова), то он едва ли решился бы на такое утверждение. Ведь Троцкий оставил десятки страниц, специально посвященных раскрытию величия ленинской, большевистской морали в ответ на примитивные и озлобленные нападки тогдашних Волкогоновых.

Но, быть может, «фундаментальный» вывод Волкогонова: «Все наши надежды и трагедии связаны в первую очередь с Лениным. Надежды, увы, не оправдались, а трагедий было в избытке» (2: 258) — подтверждается найденными им архивными материалами, заставляющими по-новому взглянуть на личность и дела Ленина? У Волкогонова, ставшего фактическим распорядителем архивного дела в администрации Ельцина, были немалые возможности для таких изысканий. Однако все приводимые им архивные документы и комментарии к ним подтверждают лишь его собственную недобросовестность и предвзятость. Так, Волкогонову удалось обнаружить экземпляр изданной в Париже книги Леви Троцкий с ленинскими пометками на нем. Автор приводит лишь одну такую пометку по поводу интерпретации в этой книге разногласий между Троцким и Лениным о Брестском мире. Прочитав фразу: «Первый проповедует священную войну; второй только хочет сохранить власть, которую он захватил», — Ленин подчеркнул слово «только» и написал на полях: «Вот болван!!!» По поводу этой резкой, но совершенно справедливой оценки мещанских благоглупостей Леви, Волкогонов счел возможным заявить, что пометка сделана «в типично ленинском духе абсолютной нетерпимости» (2: 258).

Я думаю, что если Волкогонов и напишет книгу о Ленине, она не вызовет и десятой доли того интереса, который сопутствовал его книгам о Сталине и Троцком. Внимание к этим книгам было привлечено в силу того, что автору, пользовавшемуся абсолютным доверием брежневской и горбачевской власти, было позволено извлечь из тайников и обнародовать множество документов о жизни и деятельности этих его персонажей. Все же сколько-нибудь существенное из ленинского литературного наследства в Советском Союзе уже опубликовано. Попытки Волкогонова и других «демократов», допущенных в незаконно экспроприированные ельцинским режимом партийные архивы, извлечь из них «компромат» на Ленина, не увенчались никаким успехом; документов, позволяющих бросить зловещую тень на вождя русской революции, которые как они уверяли, скрывала КПСС, попросту не оказалось. Что же касается новых выводов, глубоких исторических обобщений — то ждать их от Волкогонова, как показали его предыдущие книги, бесполезно. Единственное, на что он способен, — это в угоду новой политической конъюнктуре заимствовать фальсификаторские догмы и оценки, хорошо известные по обширной антикоммунистической литературе.

В книге Волкогонова приводится примечательная цитата из предисловия Троцкого к книге о революции 1905 года: «Автор ни на минуту не пытается скрыть от читателя… свое презрение к русскому либерализму, самому ничтожному и самому бесхарактерному в мировой галерее политических партий» (1: 80). Эта оценка блестяще подтверждается при знакомстве с книгой Волкогонова, в известном смысле представляющей автопортрет одного из типичных эпигонов русского либерализма начала XX века.

Примечание:

* В противоречии с этими утверждениями Волкогонов в некоторых местах книги намекает, что к концу своей жизни Троцкий испытывал сомнение в правоте того дела, которому посвятил свою жизнь, и поэтому «у него осталось в жизни лишь одна реальная цель — сохранить реноме революционера»(2: 222). Таковы выдумки Волкогонова о «постепенной утрате Троцким идеалов, которым он молился (?) всю жизнь» (2: 205), о том что «Троцкий только после своей высылки понял, что строй, к созданию которого прямо причастен, оказался не готовым предоставить духовный простор для подлинного творчества» (1: 355) и т. п.

Другие записи из рубрики...

Добавить комментарий

Войти с помощью: 
Подробнее:
Троцкий в Одессе

Известный одесский краевед, историк и журналист Валерий Нетребский в конце 2002 — начале 2003 года в одесской газете «Окна» опубликовал семь статей под общим заголовком: «Лейба Бронштейн и столица Юга» о личности, которую можно...

Закрыть