Бухарин | Леворадикал

Бухарин

Бухарин НиколайВ так называемом ленинском «Завещании» Бухарину даётся как бы противоречивая характеристика. С одной стороны, о нём говорится как о «ценнейшем» и крупнейшем теоретике партии, с другой стороны, указывается, что «его теоретические воззрения очень с большим сомнением могут быть отнесены к вполне марксистским, ибо в нём есть нечто схоластическое (он никогда не понимал вполне диалектики)». Каким же образом недиалектик и схоласт может быть теоретиком марксистской партии? Не буду здесь останавливаться на том, что «Завещание», написанное с определённой партийной целью, проникнуто стремление «уравновесить», хоть до некоторой степени, отзывы о руководящих работниках партии: Ленин тщательно ограничивает слишком ярко выраженную хвалу, как и смягчает слишком жёсткое осуждение. Но это всё же касается лишь формы «Завещания», а не существа и не объясняет, каким образом могут быть «ценными» марксистские марксистские работы писателя, который не овладел диалектикой. Между тем, отзыв Ленина, несмотря на внешнюю противоречивость, которая должна несколько позолотить пилюлю, по существу не противоречив и вполне правилен.

Диалектика не отменяет формальной логики, как синтез не отменяет анализа, а, наоборот, опирается на него. Мышление Бухарина формально-логично и абстрактно-аналитично насквозь. Лучшие из написанных им страниц относятся к области формально-логического анализа. Где мысль Бухарина движется в колеях, уже проложенных диалектическим резцом Маркса и Ленина, там она может давать ценные частные результаты; правда почти всегда сопровождаемые схоластическим привкусом. Но там, где Бухарин самостоятельно входит в новую сферу или где ему приходится сочетать элементы разных плоскостей — экономики и политики, социологии и идеологии, вообще базиса и надстройки, — там он развивает совершенно безответственный и безудержный произвол, снимая обобщения с потолка и жонглируя понятиями, как мечами. Если дать себе труд подобрать и расположить хронологически все те «теории», которые Бухарин сервировал Коминтерну с 1919 г. и особенно с 1923 г., то получится картина вальпургиевой ночи, в которой бедные тени марксизма бешено треплются всеми сквозными ветрами схоластики.

Бухарин о перманентной революции

В начале 1918 года в брошюре, посвященной Октябрьской революции, Бухарин писал:

 «Падение империалистского режима было подготовлено всей предыдущей историей революции. Но это падение и победа пролетариата, поддержанного деревенской беднотой, победа, раскрывшая сразу необъятные горизонты во всем мире, не есть еще начало органической эпохи… Перед российским пролетариатом становится так резко, как никогда, проблема международной революции. Вся совокупность отношений, сложившихся в Европе, ведет к этому неизбежному концу. Так, перманентная революция в России переходит в европейскую революцию пролетариата». (Бухарин. «От крушения царизма до падения буржуазии», с. 78.– Курсив наш.)

 Брошюра заканчивалась словами:

«В пороховой погреб старой окровавленной Европы брошен факел русской социалистической революции. Она не умерла. Она живет. Она ширится. И она сольется неизбежно с великим победоносным восстанием мирового пролетариата». (С. 144).

 Как далек был Бухарин тогда от теории социализма в отдельной стране! Всем известно, что Бухарин был главным и, в сущности, единственным теоретиком всей кампании против троцкизма, резюмировавшейся в борьбе против теории перманентной революции. Но раньше, когда лава революционного переворота еще не успела остыть, Бухарин, как видим, не нашел для характеристики революции иного определения, кроме того, против которого он через несколько лет должен был беспощадно бороться.

Брошюра Бухарина вышла в издательстве Центрального Комитета партии – «Прибой». Не только никто не объявлял эту брошюру еретической, наоборот, все видели в ней официальное и бесспорное выражение взглядов Центрального Комитета партии. В таком виде брошюра переиздавалась много раз в течение ближайших лет и вместе с другой брошюрой, посвященной февральской революции, под общим названием «От крушения царизма до падения буржуазии», была переведена на немецкий, французский, английский и др. языки.

В 1923 году брошюра была – по‑видимому, в последний раз – издана харьковским партийным издательством «Пролетарий», которое в предисловии выражало свою уверенность в том, что книжка «представит огромный интерес» не только для новых членов партии, молодежи и пр., но и для «старой большевистской гвардии подпольного периода нашей партии».

Что Бухарин в своих воззрениях не очень стоек, достаточно известно. Но дело идет не о Бухарине. Если поверить легенде, созданной впервые осенью 1924 года, что между ленинским пониманием революции и теорией перманентной революции Троцкого была непроходимая пропасть и что старое поколение партии воспиталось на понимании непримиримости этих двух теорий, то каким образом Бухарин мог в начале 1918 года совершенно безнаказанно проповедовать эту теорию, называя ее по имени: теорией перманентной революции? Почему никто, решительно никто во всей партии не выступил против Бухарина? Как и почему выпускало эту брошюру издательство Центрального Комитета? Как и почему молчал Ленин? Как и почему Коминтерн издавал брошюру Бухарина в защиту перманентной революции на многочисленных иностранных языках? Как и почему брошюра Бухарина продержалась на положении партийного учебника почти до смерти Ленина? Как и почему в Харькове, в будущем центре сталинского изуверства, брошюра Бухарина переиздавалась еще в 1923 году и пламенно рекомендовалась как партийной молодежи, так и старой большевистской гвардии?

Брошюра Бухарина отличается от дальнейших его писаний и от всей вообще новейшей сталинской историографии в характеристике не только революции, но и ее деятелей. Вот, например, что говорится на с. 131 харьковского издания:

 «Фокусом политической жизни становится… не жалкий Совет Республики, а грядущий съезд российской революции. В центре этой мобилизационной работы стоял Петербургский Совет, который демонстративно выбрал своим председателем Троцкого, самого блестящего трибуна пролетарского восстания…»

 Дальше, на с. 138:

 «25 октября Троцкий, блестящий и мужественный трибун восстания, неутомимый и пламенный проповедник революции, от имени Военно‑революционного комитета объявил в Петербургском Совете под громовые аплодисменты собравшихся о том, что „Временное правительство больше не существует“. И, как живое доказательство факта, на трибуне появляется встречаемый бурной овацией Ленин, освобожденный из подполья новой революцией».

 В 1923–1924 годах развернулось наводнение так называемой дискуссии против троцкизма. Оно разрушило многое из того, что возведено было Октябрьской революцией, затопило газеты, библиотеки, читальни и под илом и мусором своим похоронило бесчисленное количество документов, относящихся к величайшей эпохе в развитии партии и революции. Теперь эти документы приходится извлекать по частям, чтобы восстановить то, что было.

 Кляузы Бухарина и отношение Ленина

Я не буду отвлекаться здесь на другие более мелкие россказни, особенно со стороны т. Бухарина. Ленин уже указывал, что кляуза составляет в минуты затруднения главное бухаринское орудие. А сейчас у него не минута затруднений, а долгие месяцы и годы. Разворачиваясь в обратном направлении – слева направо, – Бухарин все время находится в состоянии тревоги, которая есть результат нечистой теоретической совести. Кляуза играет тут у Бухарина такую же роль, какую у иных алкоголь. Таков источник сплетен задним числом насчет моего намерения в 20‑м или в 21‑м году выйти из партии. Если бы у меня такое намерение было, если бы оно могло быть у меня, то я бы, вероятно, поделился им с товарищами другого склада, другого закала, чем Бухарин, т. е. с людьми, сделанными не из мягкого воска, из которого каждый может лепить все, что ему заблагорассудится. Только в связи с новой кляузой Бухарина я узнал, что Бухарин одно время в своей роли исторического шептуна пытался даже Владимира Ильича испугать моим «намерением» выйти из партии. Обо всем этом я узнаю только теперь. Кляузничество Бухарина бросает ретроспективный свет на кое‑какие старые эпизоды. Во всяком случае, это кляузничество не изменило отношения Ленина ко мне. Это сказалось особенно ярко в последний период его жизни.

Так он не задумался написать мне предложение выступить против политики ЦК, когда ЦК, по инициативе т. Сокольникова, вынес неправильное постановление о монополии внешней торговли.

Владимир Ильич обратился ко мне со своими письмами и записками по национальному вопросу, когда счел необходимым поднять против общей и национальной политики т. Сталина решительную борьбу на XII съезде партии.

В своем последнем разговоре со мною – я об этом рассказал ЦКК – Владимир Ильич прямо предлагал «блок» (его подлинное выражение) против бюрократизма и против Оргбюро ЦК. Наконец, наиболее законченным выражением его отношения ко мне, как и к другим товарищам, является его завещание, где взвешено и обдумано каждое слово. Теперь делаются презренные попытки внушить мысль, что Ленин писал свое завещание с уже затемненным разумом, как в сеньорен‑конвенте XII съезда Сталин решился сказать вслух, что национальные письма Ленина написаны больным Лениным под влиянием «бабья». К счастью, Ленин оставил достаточные доказательства состояния своей мысли в тот период, когда он писал завещание. Ведь в тот же примерно период написана его статья о Рабкрине «Лучше меньше, да лучше», о национальной политике, о кооперации и пр. На совещании тогдашнего Политбюро с консилиумом врачей я, по поручению Политбюро, поставил консилиуму вопрос о возможном влиянии болезни на умственное творчество Ленина и в полном согласии со всеми остальными товарищами сказал врачам, что последние полученные нами работы Ленина – прежде всего его «Лучше меньше, да лучше» – дают картину исключительного могущества и исключительной высоты его творческой мысли. Завещание было написано примерно в тот же период.

Есть у меня еще один документ, характеризующий отношение Ленина ко мне, – я его оглашу:

 29 января 1924 г.

Дорогой Лев Давыдович! Я пишу, чтобы рассказать Вам, что приблизительно за месяц до смерти, просматривая Вашу книжку, Владимир Ильич остановился на том месте, где Вы даете характеристику Маркса и Ленина, и просил меня перечесть ему это место, слушал очень внимательно, потом еще раз просматривал сам.

И еще вот что хочу сказать: то отношение, которое сложилось у В. И. к Вам тогда, когда Вы приехали к нам в Лондон из Сибири, не изменилось у него до самой смерти.

Я желаю Вам, Лев Давыдович, сил и здоровья и крепко обнимаю.

Н. Крупская

Если прибавить к этому документ от июля 1919 года, тот чистый бланк, внизу которого Ленин заранее подписался под моими будущими ответственными решениями в труднейшей обстановке гражданской войны, то я могу совершенно спокойно подвести итог отношения Ленина ко мне. Были годы борьбы. Были и трения при совместной работе. Но ни старая борьба, ни неизбежные трения, ни кляузы шептунов не омрачили отношения Ленина ко мне. Он выразил это отношение – с плюсами и с минусами – в своем завещании. Этого не сотрет уже никакая сила.

[Осень 1927 года]

 Чтобы проверить, не преувеличили ли мы опасности и не переоценили ли сползания, возьмем все тот же свежий вопрос о хлебозаготовках. В нем как нельзя лучше пересекаются все вопросы внутренней политики.

9 декабря 1926 года, обосновывая впервые наш социал‑демократический уклон, Бухарин говорил на VII пленуме ИККИ:

 «Что было сильнейшим аргументом нашей оппозиции против ЦК партии (я имею в виду осень 1925 года)? Тогда они говорили: противоречия растут неимоверно, а ЦК партии не в состоянии этого понять. Они говорили: кулаки, в руках которых сосредоточены чуть ли не все излишки хлеба, организовали против нас „хлебную стачку“. Вот почему так плохо поступает хлеб. Все это слыхали… Затем те же товарищи выступали впоследствии и говорили: кулак еще усилился, опасность возросла еще более. Товарищи, если бы и первое и второе утверждения были бы правильны, у нас в этом году была бы еще более сильная „кулацкая стачка“ против пролетариата. В действительности же… цифра заготовок уже увеличилась на 25% против прошлогодней цифры, что есть несомненный успех в экономической области. А по словам оппозиции, все должно было бы быть наоборот. Оппозиция клевещет, что мы помогаем росту кулачества, что мы все время идем на уступки, что мы помогаем кулачеству организовать хлебную стачку, а действительные результаты свидетельствуют об обратном». (Стен. отчет, т. 2, с. 118.)

 Вот именно: об обратном. Пальцем в небо. Наш злополучный теоретик по всем без исключения вопросам свидетельствует «об обратном». И это не его вина, то есть не только его вина: политика сползания вообще не терпит теоретического обобщения. А так как Бухарин не может без этого зелья жить, то ему и приходится возглашать на всех похоронах: носить вам и не переносить.

[Весна 1928 года]

Подпишитесь на нас в telegram

 Из незаконченного заявления

 Товарищ Бухарин меня уличил в том, что я привел две строки из Марсельезы, назвав ее по оплошности Интернационалом. Что верно, то верно. В силу привилегии моно‑польности т. Бухарин имеет возможность пользоваться чужими невыправленными стенограммами, полемизировать даже по поводу обмолвок. Т. Бухарин обратился даже к психоанализу. Все несчастие т. Бухарина в том, что он при помощи ухищрений, софистики и схоластики ищет то, чего нет, изо всех сил пытаясь не видеть того, что есть. Но факты сильнее нас с Бухариным. Т. Бухарин вынужден будет повернуться к ним лицом. В своей ленинградской речи, недавно напечатанной, т. Бухарин писал о том, что к нам подкатываются настроения, которые он назвал черносотенными.

 «Если в нашей среде сомнительное „право гражданства“ получает то, что в начале революции мы называли бы черносотенством, то по этому надо ударить покрепче».

 Нельзя ли применить психоанализ, а еще лучше марксистский анализ, для выяснения причин этого явления?

9 февраля 1927 года

 Буря в стакане воды

 В письме к Энгельсу в 1859 году Маркс писал, что пролетарская революция на Европейском континенте без революции в Великобритании была бы бурей в стакане воды. Конечно, Европейский континент довольно большой стакан, и выражение Маркса звучит как преувеличение. На эту тему было написано в наши дни немало глубокомысленных диссертаций. Но так как Маркс не рисковал, что Энгельс обвинит его в скептицизме или маловерии, то он не побоялся употребить это образно преувеличенное выражение для выражения той мысли, что социалистическое общество можно построить, только обобществив производительные силы наиболее высоко развитой страны. В этом именно смысле приведена была цитата из Марксова письма на VII, расширенном исполкоме Коминтерна. Цитата немедленно же подверглась жестокому обстрелу не менее полудюжины ораторов. Разъясняли, что цитата устарела, что сейчас смешно уподоблять континентальную революцию буре в стакане воды и прочее, и тому подобное. Теперь вообще все легче объявляют «устарелыми» те или другие взгляды Энгельса, Маркса или Ленина, не отделяя при этом метода от конкретных злободневных выводов. Конечно, значение Англии сейчас не то, какое было в середине прошлого столетия. Мы не дожидались поучений Бухарина, чтоб понять это. Но ведь приуроченная к тогдашнему положению Англии мысль Маркса сама по себе шире! Она состоит в том, что независимо от того, в каком порядке будет разворачиваться революция, нельзя построить действительно социалистическое общество в отсталых странах, прежде чем передовые не совершат пролетарского переворота. Удельный вес разных капиталистических стран изменился, но основная мысль Маркса, выраженная в письме к Энгельсу, сохранила всю свою силу.

Бешеный бег русской революции, непрерывная смена величайших исторических картин, полная трагизма борьба тернационал, в то же время поставила судьбу каждой от предательски объявляемого вне закона под торжествующий гогот совокупной canaille bourgeoise – все это говорит об одном: окончательная победа русской революции немыслима без победы революции международной.

Ни одна из прежних революций не находилась в такой связи с событиями в других странах. Мировая война, которая разбила экономические связи и довела государственные антагонизмы до максимума, которая привела к краху II Интернационала, в то же время поставила судьбу каждой отдельной страны в наитеснейшую зависимость от судьбы других стран.

Победа социализма – единственный выход для истерзанного и окровавленного мира. Но прочная победа российского социалистического пролетариата невозможна без пролетарской революции в Европе.

Не так давно мы это понимали. Понимал это и Бухарин. В «Коммунистическом Интернационале» за 1919 год Бухарин следующим образом рассуждал о перспективах и возможностях социалистического строительства:

 «Маркс писал когда‑то о Франции 48–50 годов: Задача социалистического переворота „не разрешается во Франции, она здесь только ставится на очередь. Она не может быть разрешена внутри национальных границ… Разрешение этой великой задачи станет возможным лишь тогда, когда мировая война поставит пролетариат во главе народа, господствующего над всемирным рынком, во главе Англии“».

 «Mutatis mutandis, – говорит Бухарин, – это верно и для сегодняшнего дня».

«Mutatis mutandis» значит по‑латыни: измени то, что надо изменить в рассуждении Маркса, и оно сохранит всю свою силу для сегодняшнего дня. Бухарин сам очень много издевался над запоздалыми будто бы цитатами из Маркса. Может, у него отпадет охота издеваться, когда он прочитает эту цитату из него самого.

Конечно, марксистское мышление состоит в анализе фактов, а не в нанизывании цитат. Но против реакционных новшеств старые цитаты весьма полезны. Это понимал Бухарин в 1919 году, когда цитировал Маркса, давая его мысли правильное истолкование. Почему же, собственно, эта мысль устарела для 1927 года, что, собственно, изменилось с того времени?

Бухарину, однако, доводилось высказываться в Марксовой, то есть в интернациональном духе о строительстве социализма и после 1919 года. Мы уже цитировали программу комсомола, написанную при руководящем участии Бухарина и утвержденную затем Политбюро при участии Ленина. Вот что говорится в параграфе 4 программы комсомола:

 «В СССР государственная власть уже находится в руках рабочего класса. В течение трехлетней героической борьбы против мирового капитала он отстоял и укрепил свою советскую власть. Россия, хотя и обладает огромными естественными богатствами, все же является отсталой в промышленном отношении страной, в которой преобладает мелкобуржуазное население. Она может прийти к социализму лишь через мировую пролетарскую революцию, в эпоху развития которой мы вступили».

 Этих слов не перетолкуешь. Правда, т. Шацкин пытался заверить Коминтерн, что это его, Шацкина, грех и что Бухарин не имеет к этому никакого отношения. Откуда же, однако, сам Шацкин набрался в 1921 году таких еретических мыслей и как это он решился изложить их, не спросившись старших, и как это старшие ему позволили, и кто этому поверит, что в нашей партии программа комсомола формулировалась Шацкиным как последней инстанцией? И как же эта еретическая программа невозбранно руководила воспитанием комсомола, и как же это никто не замечал контрабанды т. Шацкина? И как же он сам на себя не донес в ЦКК как на троцкиста, прежде чем параграф 3 не был оглашен с трибуны Коминтерна? Вот к каким не комсомольским, а ребяческим уловкам приходится прибегать, чтобы подправить и подчистить свой собственный вчерашний день. В программе комсомола нашло лишь свое выражение то, что Маркс писал в 1859 году, что Ленин говорил и писал сотни раз, особенно за время с 1917 до 1923 года, то, что Бухарин писал в цитированной нами выше статье 1919 года, то, что Сталин писал в 1925 году. В эпоху, когда господствовали устные предания, можно было еще с известным успехом поправлять вчерашний день. Но в наше время – развития письменности и ротационных машин – это дело безнадежное.

27 марта 1927 года

 О Бухарине, о «Правде», об их борьбе с оппозицией

(Почему мы пишем речи?)

 Бухаринская борьба с оппозицией ужасно напоминает стрельбу перепуганного насмерть солдата: глаза зажмурит, винтовку ворочает над головой, патроны расстреливает в бешеном количестве, а процент попадания близок к нулю. Такая бешеная трескотня сперва оглушает и может даже испугать необстрелянного человека, не знающего, что cтpe‑ляет, зажмурив глаза, до смерти перепуганный Бухарин.

Несмотря на то что стрельба не попадает в цель, ее нельзя, однако, назвать безвредной. Она разлагает идейные ткани партии. Этой полемической трескотне не верят ни те, против кого она направлена, ни те, кто ее направляет. Вретские‑брехецкие[7] до крайности понизили цену теоретического аргумента. Так называемая идейная борьба «Правды» воспринимается всеми лишь как неизбежное зло, как необходимое литературное дополнение аппаратной механики. Равнение идет не на Бухарина, а на Янсона.[8]

[Осень 1927 года]

 Из черновиков незаконченной Троцким биографии Сталина

 В характере Бухарина было нечто детское, и это делало его, по выражению Ленина, любимцем партии. Он нередко и весьма задорно полемизировал против Ленина, который отвечал строго, но благожелательно. Острота полемики никогда не нарушала их дружеских отношений. Мягкий, как воск, по выражению того же Ленина, Бухарин был влюблен в Ленина и привязан к нему, как ребенок к матери.

Вспоминается следующий эпизод. Когда Англия круто переменила свою политику по отношению к Советам, перейдя от интервенции к предложению заключения торгового договора, и мы на заседании Политбюро получили об этом по телефону сообщение из комиссариата иностранных дел, все, помню, были охвачены одной мыслью: это серьезный поворот; буржуазия начинает понимать, что при помощи налетов на наше побережье свалить советскую власть не удастся. В Политбюро создалось приподнятое настроение, которое выражалось, однако, крайне сдержанно отдельными полушутливыми замечаниями и больше всего, пожалуй, паузой в работе. Неожиданно раздался голос Бухарина: «Вот так штука! События на голову станут». Он посмотрел на меня. «Становитесь, пожалуйста», – ответил я шутя. Бухарин побежал с места, подбежал к кожаному дивану, уперся руками и поднял вверх ноги. Простояв так минуту‑две, он с торжеством вернулся в нормальное положение. Мы посмеялись, и Ленин возобновил заседание Политбюро. Таков был Бухарин и в теории, и в политике. Он при всех своих исключительных способностях нередко становился ногами вверх. Его областью была теория и публицистика. В этих областях на него, однако, нельзя было полагаться до конца. В области организаторской его никто вообще не принимал в расчет, и он сам не имел в этой сфере никаких претензий.

Несколько позже Бухарин говорил про Сталина: «Он с ума сошел. Он думает, что он все может, что он один все удержит, что все другие только мешают».

[1939?]

 Три письма Троцкого Бухарину

 I К вопросу о «самокритике» Совершенно лично

 Николай Иванович!

Я Вам благодарен за записку, так как она дает возможность – после большого перерыва – обменяться мнениями по самым острым вопросам партийной жизни. А так как волей судеб и партсъезда мы работаем с Вами в одном и том же Политбюро, то добросовестная попытка такого товарищеского объяснения, во всяком случае, не может принести вреда.

Каменев попрекнул Вас на заседании тем, что раньше Вы были против мер чрезвычайного аппаратного нажима в отношении «оппозиции» (очевидно, он намекал на 23‑24‑е годы), а теперь поддерживаете самые крутые меры в отношении Ленинграда. Я сказал, в сущности, про себя: «Вошел во вкус». Придравшись к этому замечанию, Вы пишете: «Вы думаете, что я „вошел во вкус“, а меня от этого „вкуса“ трясет с ног до головы». Я вовсе не хотел сказать своим случайно вырвавшимся замечанием, что Вы находите удовольствие в крайних мерах аппаратной репрессии. Мысль моя была скорее та, что Вы сжились с этими мерами, привыкли к ним и не склонны замечать, какое впечатление и влияние они производят за пределами руководящих элементов аппарата.

Вы обвиняете меня в Вашей записочке в том, что я «из‑за формальных соображений демократии» не хочу видеть действительного положения вещей. В чем же Вы сами видите действительное положение вещей? Вы пишете: «1) ленинградский „аппарат“ насандален до мозга костей; верхушка спаяна всем, вплоть до быта, сидит 8 лет бессменно; 2) унтер‑офицерский состав подобран великолепно; разубедить всех их (верхушку) нельзя – это утопия; 3) спекуляция, главная, идет на то, что отнимут экономические привилегии рабочих (кредиты, фабрики и заводы и так далее), бессовестная демагогия». Отсюда Вы делаете тот вывод, что «нужно разубеждать снизу, уничтожая сопротивление сверху».

Совсем не для того, чтобы с Вами полемизировать или припоминать прошлое, – ни к чему, – а для того, чтобы подойти к существу вопроса, я должен все же сказать, что Вы даете наиболее резкую, яркую и острую формулировку противопоставления партаппарата партийной массе. Ваше построение таково: плотно спаянная или крепко «насандаленная», как Вы выражаетесь, верхушка; великолепно подобранный сверху унтер‑офицерский состав – и обманываемая и развращаемая демагогией этого аппарата партийная, а за ней и беспартийная рабочая масса. Разумеется, в ча‑стной записочке можно выразиться крепче, чем в статье. Но даже и с этой поправкой получается картина прямо‑таки убийственная. Всякий вдумчивый партиец должен спросить себя: а если бы не вышло конфликта между Зиновьевым и большинством ЦК, тогда ленинградская руководящая верхушка продолжала бы и девятый и десятый год поддерживать тот режим, который она создавала в течение восьми лет? «Действительное положение вещей» совсем не в том, в чем Вы его видите, а в том, что недопустимость ленинградского режима вскрылась только потому, что возник конфликт в московских верхах, а вовсе не потому, что ленинградские низы заявили протест, выразили недовольство и прочее. Неужели же Вам это не бросается в глаза? Если Ленинградом, то есть наиболее культурным пролетарским центром, правит «насандаленная» верхушка, «спаянная бытом» и подбирающая унтер‑офицерский состав, то как же так партийная организация этого не замечает? Неужели же не находится в ленинградской организации живых, добросовестных, энергичных партийцев, чтобы поднять голос протеста и завоевать на свою сторону большинство организации, – даже если бы протест их не нашел отклика в ЦК? Ведь дело идет не о Чите и не о Херсоне (хотя и там, конечно, можно бы было и должно ждать, что большевистская партийная организация не потерпит в течение годов безобразий в своей верхушке). Дело идет о Ленинграде, где сосредоточен несомненно наиболее пролетарски квалифицированный авангард нашей партии. Неужели же Вы не видите, что именно в этом, а не в чем другом, состоит «действительное положение вещей»? И вот, когда вдумаешься, как следует быть, в это положение вещей, то говоришь себе: Ленинград вовсе не какой‑либо особый мир; в Ленинграде только более ярко и уродливо нашли себе выражение те отрицательные черты, какие свойственны партии в целом. Неужели это не ясно?

Вам кажется, будто я «из‑за формальных соображений демократии» не вижу ленинградской реальности. Ошибаетесь. Я никогда не объявлял демократию «священной», – как один из моих прежних друзей…

Может быть, Вы припомните, что года два тому назад я на частном совещании Политбюро у меня на квартире сказал, что ленинградская партийная масса замордована больше, чем где бы то ни было. Выражение это (признаюсь, очень крепкое) я употребил в тесном кругу, как Вы употребляете в Вашей личной записочке слова: «бессовестная демагогия». [Это, правда, не помешало тому, что слова насчет замордованной ленинградским партаппаратом партийной массы гуляли по собраниям и печати. Но это уж статья особая и – надеюсь – не прецедент…] Значит, я видел действительное положение вещей? Но, в отличие от некоторых товарищей, видел его и полтора, и два, и три года тому назад. Я тогда же, на этом же заседании, сказал, что в Ленинграде все обстоит великолепно (на 100%) – за пять минут до того, как становится очень плохо. Это возможно только при архиаппаратном режиме. Как же Вы говорите, что я не видел истинного положения вещей? Правда, я не считал, что Ленинград отделен от всей остальной страны какой‑то непроницаемой переборкой. Теория о «больном Ленинграде» и «здоровой стране», бывшая в большом почете при Керенском, не моя теория. Я говорил и сейчас говорю, что в ленинградском партийном режиме черты аппаратного бюрократизма, свойственные всей партии, доведены до наиболее крайнего выражения. Должен, однако, прибавить, что за эти два с половиной года (с осени 1923 года) аппаратно‑бюрократические тенденции чрезвычайно усилились не только в Ленинграде, но и во всей партии в целом.

Подумайте на минуту над таким фактом: Москва и Ленинград, два главных пролетарских центра, выносят единовременно и притом единогласно (подумайте: единогласно!) на своих губпартконференциях две резолюции, направленные друг против друга. И подумайте еще над тем, что наша официальная партийная мысль, представленная печатью, совершенно не останавливается на этом поистине потрясающем факте. Как это могло произойти? Какие под этим скрываются социальные тенденции? Мыслимое ли дело, чтобы в партии Ленина, при таком исключительно крупном столкновении тенденций, не сделана была попытка определить их социальную, то есть классовую природу? Я говорю не о «настроениях» Сокольникова, или Каменева, или Зиновьева, а о том факте, что два основных пролетарских центра, без которых нет Советского Союза, оказались «единогласно» противопоставлены друг другу. Как? Почему? Каким образом? Каковы те особые (?) социальные (?!) условия Ленинграда и Москвы, которые позволили такое радикальное и «единогласное» противопоставление? Никто их не ищет, никто себя об этом не спрашивает. Чем же это объясняется? Да просто тем, что все молчаливо говорят себе: стопроцентное противопоставление Ленинграда и Москвы есть дело аппарата. – Вот в этом‑то, Николай Иванович, и состоит «истинное положение вещей». И я его считаю в высшей степени тревожным. Поймите, поймите это!!

Вы намекаете на связь ленинградской верхушки «через быт» и думаете, что я, в своем «формализме», этого не вижу. А между тем, всего несколько дней тому назад один товарищ случайно напомнил мне разговор, который у нас был с ним более двух лет тому назад. Я развивал тогда примерно такой ход мыслей: при чрезвычайно аппаратном характере ленинградского режима, при аппаратном высокомерии правящей верхушки неизбежно развитие особой системы «круговой поруки» на верхах организации, что должно, в свою очередь, столь же неизбежно вести к весьма отрицательным последствиям в отношении малоустойчивых элементов партаппарата и госаппарата. Так, например, я считал крайне опасной особого рода «страховку» военных, хозяйственных и иных работников через партаппарат. Своей «верностью» секретарю губкома они приобретали право нарушать общегосударственные распоряжения или декреты в области своей работы. В области «быта» они жили уверенностью, что никакие их «недочеты» по этой части не будут поставлены им в счет, – если они пребудут верны секретарю губкома. Более того, они не сомневались, что всякий, кто попытается выдвинуть против них какие‑либо возражения морального или делового характера, окажется зачисленным в оппозицию со всеми вытекающими отсюда последствиями. Таким образом, Вы круто ошибаетесь, когда думаете, что я «из‑за формальных соображений демократии» не замечаю реальности и, в частности, реальности «бытовой». Только я не дожидался конфликта Зиновьева с большинством ЦК, чтобы увидеть эту непривлекательную реальность и опасные тенденции ее дальнейшего развития.

Но и по линии «бытовой» Ленинград не стоит особняком. В истекшем году мы имели, с одной стороны, читинскую историю, с другой – херсонскую. Разумеется, мы с Вами прекрасно понимаем, что читинские и херсонские мерзости именно крайностями своими представляют исключения. Но это исключения симптоматические. Могло ли бы твориться в Чите то, что там творилось, если бы там не было у верхушки особой замкнутой взаимной страховки на основе независимости от низов? Читали ли Вы расследование комиссии Шлихтера в Херсонщине? Документ в высшей степени поучительный – не только для характеристики ряда работников Херсонщины, но и для характеристики известных сторон партийного режима в целом. На вопрос о том, каким образом все местные коммунисты, знавшие о преступлениях ответственных работников, молчали в течение, кажется, двух‑трех лет, Шлихтер получил в ответ: «А попробуй сказать, – лишишься места, вылетишь в деревню и прочее, и прочее». Я цитирую, разумеется, по памяти, но смысл именно такой. И Шлихтер по этому поводу восклицает: «Как! До сих пор только оппозиционеры говорили нам, что их за те или другие мнения будто бы (?!) снимают с мест, выбрасывают в деревню и прочее, и прочее. А теперь мы слышим от членов партии, что они не протестуют против преступных действий руководящих товарищей из страха быть смещенными, выброшенными в деревню, исключенными из партии и прочее». Цитирую опять‑таки по памяти. Должен по совести сказать, что патетическое восклицание Шлихтера (не на митинге, а в докладе Центральному Комитету!) поразило меня не меньше, чем те факты, которые он обследовал в Херсонщине. Само собою разумеется, что система аппаратного террора не может остановиться только на так называемых идейных уклонах, реальных или вымышленных, а неизбежно должна распространиться на всю вообще жизнь и деятельность организации. Если рядовые коммунисты боятся высказать то или другое мнение, расходящееся или грозящее разойтись с мнением секретаря бюро, губкома, райкома, укома и прочее, то эти же рядовые коммунисты будут еще более бояться поднимать свой голос против недопустимых и даже преступных действий руководящих работников. Одно тесно вытекает из другого. Тем более что подмоченный в моральном отношении работник, отстаивая свой пост, или свою власть, или свое влияние, неизбежно подводит всякое указание на свою «подмоченность» под тог или другой очередной уклон. В такого рода явлениях бюрократизм находит свое наиболее вопиющее выражение. Но когда Шлихтер – не на митинге, не в дискуссии, а в секретном докладе своему ЦК – возмущается тем, что, с одной стороны, оппозиционеры утверждают, будто бы (будто бы!) их снимают с постов и в виде наказания отправляют в деревню, а с другой стороны, рядовые коммунисты ссылаются на режим механической расправы в оправдание своего молчания перед лицом совершаемых преступлений; когда Шлихтер приводит эти ссылки и объяснения и высокоофициозно возмущается по поводу них, даже не пытаясь задуматься о причинах, то есть о «действительном положении вещей», то он, официальный расследователь, дает, пожалуй, наиболее вопиющее выражение бюрократической слепоты.

Вы осуждаете сегодня ленинградский режим, преувеличивая при этом его аппаратность, то есть изображая дело так, будто между верхушкой и массами нет ровно никакой идейной связи. Здесь Вы впадаете в ошибку, прямо противоположную той, в какую впадали, когда политически и организационно шли за Ленинградом, – а это было совсем недавно. Исходя из этой ошибки, Вы хотите вышибить клин клином, чтобы в борьбе против ленинградских «аппаратчиков»… еще туже подвинтить все гайки аппарата. Ведь в резолюции 5 декабря 23 года мы вместе с Вами писали, что бюрократические тенденции в партийном аппарате неизбежно порождают, в качестве реакции, фракционные группировки. А с того времени мы имели достаточно случаев убедиться, что аппаратная борьба с фракционными группировками усугубляет бюрократические тенденции в аппарате. Чисто аппаратная, ни перед какими организационными и идейными средствами не останавливающаяся борьба против прежних «оппозиций» привела к тому, что все решения партийными организациями принимаются не иначе, как единогласно. Вы сами неоднократно в «Правде» прославляли это единогласие, выдавая его, вслед за Зиновьевым, за идейное единодушие. Но вот оказалось, что Ленинград «единогласно» противопоставил себя Москве, и Вы объявляете это результатом преступной демагогии насандаленного ленинградского аппарата. Нет, дело глубже. Вы имеете перед собою законченную диалектику аппаратного начала: единогласие вдруг превращается в свою противоположность. Теперь Вы открываете совершенно такую же, по старым типографским стереотипам, борьбу против новой оппозиции. Идейный круг руководящей партийной верхушки сжимается еще больше. Идейный авторитет неизбежно понижается. Отсюда вытекает потребность в усугублении аппаратного режима. Эта потребность втянула и Вас. Год или два тому назад Вы, по словам Каменева, «возражали». А сейчас Вы берете на себя инициативу, хотя Вас, по собственным Вашим словам, и трясет при этом с ног до головы. Позволяю себе сказать, что Вы лично являетесь в данном случае достаточно чутким и точным прибором для измерения степени бюрократизации партийного режима в течение последних двух‑трех лет.

Я знаю, что некоторые товарищи, возможно, и Вы в том числе, проводили до недавнего времени такого рода план: давать рабочим ячейкам возможность критиковать заводские, цеховые и районные дела, обрушиваясь в то же время со всей решительностью на всякую «оппозицию», идущую из верхних рядов партии. Таким путем предполагалось сохранить аппаратный режим в целом, найдя для него более широкую базу. Но этот опыт совершенно не удался. Методы и приемы аппаратного режима неизбежно идут сверху вниз. Если всякая критика ЦК и даже критика внутри ЦК приравнивается при всех условиях к фракционной борьбе за власть, со всеми вытекающими отсюда последствиями, то ЛК неизбежно будет проводить такую же политику по отношению к тем, кто критикует его в области его полномочий. Под ЛК имеются районы и уезды. Дальше пойдут кусты и коллективы. Объем организации не меняет основных тенденций. Критиковать красного директора, если он пользуется поддержкой секретаря ячейки, для членов заводского коллектива то же самое, что для члена ЦК, секретаря губкома или делегата на съезде критиковать ЦК. Каждая критика, если она касается жизненных вопросов, непременно кого‑нибудь затрагивает, и критикующий непременно подводится под «уклон», под «склоку» или попросту под личное опорочивание. Вот почему во всех резолюциях о партийной и профсоюзной демократии приходится снова и снова начинать со слов: «Но несмотря на все резолюции, постановления и преподававшиеся указания, на местах и прочее, и прочее». На самом же деле, на местах делается лишь то, что делается наверху. Аппаратным подавлением аппаратного ленинградского режима Вы придете лишь к созданию в Ленинграде режима еще худшего.

В этом нельзя сомневаться ни на одну минуту. Ведь не случайно в Ленинграде зажим был крепче, чем в других местах. В деревенских губерниях, с рассеянными и малокультурными ячейками, роль секретарского аппарата будет, уже в силу объективных условий, чрезвычайно велика. И с этим приходится считаться, как с неизбежным – и в нечрезмерных все же пределах – прогрессивным фактом. Иное дело в Ленинграде, с его высоким культурно‑политическим уровнем рабочих. Здесь аппаратный режим может поддерживать себя только путем усугубленного подвинчивания – с одной стороны, и демагогией – с другой. Громя аппаратом аппарат, прежде чем партийные массы Ленинграда, да и вся партия что бы то ни было поняли, Вы вынуждены эту работу дополнять контрдемагогией, которая чрезвычайно похожа на демагогию.

Я взял только тот вопрос, который Вы поставили в Вашей записке. Но сквозь вопрос о партийном режиме просвечивают большие социальные вопросы. Подробно останавливаться на них в этом и без того чересчур длинном письме я не могу, да и времени совсем нет. Но хочу надеяться, что Вы меня поймете с немногих слов.

Когда в 1923 году возникла оппозиция в Москве (без содействия местного аппарата, наоборот, при его противодействии), то центральный и местный аппарат ударили Москву по черепу под лозунгом: «Никшни! Ты не признаешь крестьянства». Сейчас Вы таким же аппаратным путем бьете по черепу ленинградскую организацию и кричите: «Молчи! Ты не признаешь середняка». Таким образом Вы в двух основных центрах пролетарской диктатуры терроризируете сознание лучших пролетарских элементов, отучая их выражать вслух не только свои мысли, правильные или неправильные, но и свою тревогу по общим вопросам революции и социализма. А в деревне элементы демократии несомненно усиливаются и укрепляются. Разве Вы не видите всех вырастающих отсюда опасностей?

Еще раз: я затронул только одну сторону гигантского вопроса о дальнейших судьбах нашей партии и революции. Я лично благодарен Вам за то, что Ваша записочка дала мне повод высказать Вам эти мысли. Для чего? С какой целью? А я, видите ли, думаю, что возможен – и необходим и обязателен – переход от нынешнего партийного режима к более здоровому – без потрясений, без новых дискуссий, без борьбы за власть, без «троек», «четверок» и «девяток» – путем нормальной и полнокровной работы всех парторганизаций, начиная с самого верху, с Политбюро. Вот для чего, Николай Иванович, я написал это длинное письмо. Я вполне готов к продолжению нашего объяснения, которое – я хотел бы надеяться – не затруднит, а хоть отчасти облегчит путь к действительно коллективной работе в Политбюро и в ЦК, без чего не будет коллективной работы и во всех нижестоящих партийных организациях. Само собою разумеется, что это письмо ни в каком случае и ни в малейшей степени не есть официальный партийный документ, а частное, личное мое письмо к Вам и ответ на Вашу записку. Написано оно на машинке только потому, что продиктовано товарищу‑стенографу, безусловная партийность и выдержка которого стоят вне всякого сомнения.

Привет! Ваш

Л. Троцкий

9 января 1926 года

 II

 Лично

Николай Иванович!

Пишу это письмо от руки (хотя и отвык), так как совестно диктовать стенографистке то, о чем хочу написать.

Вы, конечно, знаете, что по линии Угланова против меня ведется в Москве полузакулисная борьба со всяческими выходками и намеками, которые я не хочу тут должным образом характеризовать.

Путем всяких махинаций – сплошь да рядом недостойных, роняющих организацию – мне не дают выступать на рабочих собраниях. В то же время по рабочим ячейкам систематически пускается слух о том, что я читаю «для буржуазии», а перед рабочими выступать не хочу.

Теперь слушайте, что вырастает на этой почве, – и опять‑таки совсем не случайно. Дальше цитирую дословно письмо рабочего‑партийца.

 «У нас в ячейке ставится вопрос о том, почему Вы устраиваете платные доклады. Цены билетов на эти доклады очень высоки, рабочие не могут пойти на это. Следовательно, туда ходит только одна буржуазия. Секретарь нашей ячейки объясняет нам в беседах, что за эти доклады вы берете в свою пользу плату, проценты. Он нам говорит, что за каждую свою статью и подпись Вы также берете плату, что у Вас семья большая и, дескать, не хватает на жизнь. Неужели члену Политбюро нужно продавать свою подпись?»

 и прочее, и прочее.

Вы спросите: не вздор ли? Нет, к горю нашему, не вздор. Я проверил. Сперва хотели написать такое письмо в ЦКК (или ЦК.) несколько членов ячейки, но потом отказались со словами: «Выгонят с завода, а мы семейные…» Таким образом, у рабочего‑партийца создался страх, что если он попытается проверить гнуснейшую клевету про члена Политбюро, то его, члена партии, за обращение в партийном порядке могут прогнать с завода. И знаете: если б он спросил меня, я не мог бы сказать по совести, что этого не будет.

Тот же секретарь той же ячейки говорил – и опять совсем не случайно, – «в Политбюро бузят жиды». И опять – никто не решился об этом никуда сказать – по той же самой открыто формулируемой причине: выгонят с завода.

Еще штришок. Автор письма, которое я выше цитировал, – рабочий‑еврей. Он тоже не решился написать о «жидах, агитирующих против ленинизма». Мотив такой: «Если другие, неевреи, молчат, то мне неловко…» И этот рабочий, написавший мне запрос, – правда ли, что я продаю буржуазии свои речи и свою подпись? – теперь тоже ждет с часу на час, что его выгонят с завода. Это факт. А другой факт – тот, что и я не уверен, что этого не случится. Не сейчас, так через месяц; предлогов хватит. И все в ячейке знают, что «так было, так будет» – и втягивают голову в плечи.

Другими словами: члены Коммунистической партии боятся донести партийным органам о черносотенной агитации, считая, что их, а не черносотенца выгонят.

Вы скажете: преувеличение! И я хотел бы думать, что так. Так вот я Вам предлагаю: давайте поедем вместе в ячейку и проверим. Думаю, что нас с Вами – двух членов Политбюро – связывает все же кое‑что, вполне достаточное для того, чтобы попытаться спокойно и добросовестно проверить: верно ли, возможно ли, что в нашей партии, в Москве, в рабочей ячейке, безнаказанно ведется гнусная клеветническая, с одной стороны, антисемитская – с другой, пропаганда[12], а честные рабочие боятся справиться, или проверить, или попытаться опровергнуть глупости, – чтоб не выгнали с семьями на улицу.

Конечно, Вы можете отослать меня к «инстанциям». Но это значило бы только: замкнуть порочный круг.

Я хочу надеяться, что Вы этого не сделаете, и именно этой надеждой продиктовано настоящее мое письмо.

Ваш

Л. Троцкий

4 марта 1926 года

 III

 Николай Иванович, хотя из вчерашнего заседания Политбюро мне стало совершенно ясно, что в Политбюро окончательно определилась линия на дальнейший зажим, со всеми вытекающими отсюда последствиями для партии, но я не хочу отказаться еще от одной попытки объяснения, тем более что Вы сами мне предложили переговорить о создавшемся положении. Сегодня я целый день – до 7 часов вечера – буду ждать Вашего звонка. После 7 часов у меня Главконцесском.

Л. Троцкий

19 марта 1926 года


Другие записи из рубрики...

Добавить комментарий

Войти с помощью: 
Подробнее:
Эрнст Буш и его время

Закрыть